Раннее утро. Рынок, что на площади Прокопа в районе Жижкова, понемногу свертывается. Торговцы овощами, невыспавшиеся, дрожащие от утреннего холода, разбегаются по окрестным кабачкам — залить нужду и невезенье, поскольку настоящей весны еще нет и зелени тоже. Те, кому сегодня посчастливилось, уже складывают свои ящики и подметают место вокруг ларьков. Лишь самые упорные бабки, по-старинному подвязавшись фартуками, все еще выстаивают перед своими лотками. Может, найдется еще какой чудак, кто купит полусгнившие корешки петрушки и сельдерея, может, кто смилостивится, а может, свершится чудо.
Откуда-то из-под откоса появляется фигура полноватого мужчины среднего роста, в шлепанцах на босу ногу, в темном поношенном пиджаке, расстегнутом, невзирая на предвесенний морозец, настолько, что видно белое нитяное белье. На голове — старая мягкая шляпа, в руках — хозяйственная сумка. Он похож на тряпичную куклу, на циркового клоуна, забытого здесь заезжей бродячей труппой. Заметно, что внешний вид его вовсе не заботит.
Рыночные торговки улыбаются стародавнему клиенту. Про него известно, что он никогда не торгуется, никогда ничего не выбирает, покупает и плохонькие полусгнившие овощи — лишь бы не в убыток торговцу. И при этом, довольный, поясняет: «Такие-то мне больше всего по душе. По моему вкусу. Славно! И дичь тоже хороша в первой стадии распада...» Пролетарский Жижков только улыбается, видя такое добродушие и наивность... Жижков — реалистичен и суров. Но и великодушен. Он обожает соотечественников-бродяг, обошедших весь свет. Он ничего не боится и не допытывается, что у кого в прошлом. Жижков любит пестрые краски и людей — необычных, отличных от скучной повседневной действительности.
Голова мужчины напоминает круглую тыкву, прищуренные карие глаза внимательно смотрят вокруг, острый нос выделяется розоватым бугорком, а по обеим сторонам круглой тыквы торчком торчат большие уши, лишь отчасти прикрытые лохмами волос. От мужчины веет атмосферой дальних странствий и мудростью жизненного опыта. Он частенько заглядывает в трактир «У каменача» на Гуситской площади или напротив — в кабак «У Пароубки», ораторствует в уютном трактирчике «У кроужки», что на Цимбурковой улице, размахивает руками «У Таборитов» на Влчковой, «У Баласков» на углу площади Перштына и так далее, и так далее. В шумных жижковских кабачках и пивнушках он привлекает к себе внимание забавными замечаниями и репликами, сопровождая их ироническими улыбками и поблескиванием насмешливых глаз.
Чаще всего он заходит в трактир «У Панков» на узенькой Велеславиной улице (теперь улица Вита Неедлого), он обедает за столиком, неподалеку от печки, и засиживается допоздна.
После переворота и создания республики хозяин отпускал по продовольственным талонам сравнительно дешевые обеды и своим постоянным клиентам оставлял всегда подогретую еду — на случай, если те опоздают.
Но настоящая жизнь у этого человека начинается вечером, в винном погребке «У Валдгансов» на Карловой улице (теперь улица Калинина), в обществе веселых приятелей, которые приходили к нему даже из центральной Праги. Заглядывал сюда писатель Зденек Матей Кудей, до войны — большой любитель странствий, а после переворота — секретарь клуба чешских туристов, своеобразный художник Ярослав Панушка, поэт Густав Роже Опоченский, психолог Форстер — все представители предвоенной богемы. С компанией вскоре происходит удивительная метаморфоза. Полный, на первый взгляд ленивый и флегматичный Гашек, член веселого сообщества, сидит молча, равнодушно покуривая дешевую сигару, потом помаленьку оттаивает и преображается в блестящего, находчивого импровизатора и комментатора, откликающегося на рассказы и последние новости мгновенными остроумными репликами. Он всегда исходит из существа дела и поражает необычной широтой взгляда. Благодаря своей феноменальной памяти он пускает в ход нужные факты и подробности как раз в ту минуту, когда этого требует суть остроты. И довольно усмехается, если удается заслужить одобрение слушателей. Даже самые заурядные повседневные события он способен оживить внезапной выдумкой, блеском и волшебством гротескной фантазии.
Казалось бы, случайная, ни к чему не обязывающая трактирная болтовня оборачивается неподдельной оригинальностью, легко подымается над уровнем тривиальной банальности и становится фактом художественного творчества. Зыбкая фантастическая атмосфера жижковских кабачков становится питательной почвой для возникновения нового словесного искусства.
Однако действительность много проще, обыденнее, скромнее и незаметнее. Редко кто в Праге знал, что этот популярный пражский юморист вернулся домой после пяти лет разлуки с родиной. Вернулся человек, переживший свою смерть. «Неоднократно его хоронили, и все-таки — он жив», — так сообщала о Гашеке хроника пражских газет и перечисляла «достовернейшие» сведения о его смерти: погиб на фронте, попал в плен и казнен легионерами, наконец, заколот пьяными моряками в Одессе. В газете «Венкован» («Сельский житель») даже поместили какой-то странный некролог.
Мнимый покойник, однако жив и сидит в жижковском трактирчике; по-прежнему комментирует положение, сложившееся в республике, и с иронической улыбкой слушает сетования радикалов. Ярослав Гашек, бывший бродяга и представитель пражской богемы, до войны — начинающий литератор, ныне — таинственный «большевистский комиссар», здесь, на Жижкове, нашел свой дом и убежище.
Никто, однако, не предполагал, что именно тут родится произведение, которое составит эпоху в развитии чешской литературы, роман, который поднимет народный чешский юмор до уровня художественного творчества.
Однако, словно бы по наитию, люди стали отождествлять Гашека со Швейком. «Куда это Швейк бредет?» — спрашивали обитатели Жижкова, не ведая, что еще перед войной Гашек написал сатирический гротеск о Швейке. Автора прозвали Швейк, и это за ним закрепилось.
Раскрывая обстоятельства, при которых возникли «Похождения бравого солдата Швейка», мы не можем исходить только лишь из литературных фактов; для этого необходимо принять во внимание серьезные перемены в жизни общества и в искусстве, уловить и передать те тенденции, которые уже незримо присутствовали в мышлении и психологическом складе людей.
В отличие от предвоенного искусства, творцы которого с пафосом провозглашали многочисленные художественные программы, послевоенное искусство, простое и ненавязчивое, считается скорее с элементами образности, распыленными в повседневной действительности.
Творческий метод, прежде делавший ставку на подчеркнуто аристократически обособленную личность, теперь основывается на тождестве творца и общественного движения.
Вернемся, однако, к тому моменту, когда Прага встретила Гашека, вернувшегося домой после бурных событий войны и революции. Писатель Франтишек Лангер, бывший офицер чехословацких легионов, так описал его возвращение в винные погребки пражской богемы: «Однажды после обеда я заглянул в «Унионку» — после войны я заходил туда лишь изредка. Но именно в этот день кельнер пан Патера сообщил мне потихоньку, что вернулся Гашек и сидит теперь здесь, так что с ним можно будет увидеться, если я этого пожелаю. Я носил тогда легионерскую форму, и, очевидно, поэтому пан Патера не был до конца уверен в моем желании.
Разумеется, я пожелал. Пан Патера провел меня через черный ход в кафе, в какое-то маленькое помещение возле кухни; он, скорее всего, не осмеливался представить Гашека обществу, посещавшему кафе, возможно опасаясь, что его плохо примут, а может приняв во внимание его состояние. На полу стояло множество пустых пивных бутылок, а сам Гашек сидел рядом с какой-то полной белокурой женщиной (Александрой Львовой), в обществе нескольких человек, из которых я знал одного лишь редактора Боучка. Опрокинув по пути пустые бутылки, Гашек подбежал ко мне с распростертыми объятьями и непременными русскими поцелуями. Первым его вопросом было, как его встретят дома, ведь будто бы легионеров, сдавшихся в плен, сурово наказывают. Я ответил, что это не так, что, наверное, ему придется кое-где кое-что выслушать, но, в конце концов, все будут рады, увидев его живым и невредимым. То же самое хором подтвердили все, кто сидел за столом; очевидно, эта проблема уже обсуждалась подвыпившей компанией.
Мне хотелось поговорить с Гашеком, но это оказалось довольно трудно, так как кругом звучало слишком много пьяных голосов, и сам Гашек чувствовал себя как бы не в своей тарелке и был очень смущен» (Рукопись воспоминаний Франтишека Лангера).
Однако не всякие встречи оканчивались столь миролюбиво и спокойно. Существуют сведения, что поэт Карел Томан в винном погребке «У Петршиков» на Перштыне отказался подать Гашеку руку. Бывший друг, а позднее противник Гашека во время их пребывания в чехословацких легионах, Рудольф Медек при первой же встрече настолько на него рассердился, что отказался находиться с ним в одном помещении. Эти легенды — правдивые или несколько преувеличенные — обнаруживают всю глубину пропасти, возникшей во время войны между Гашеком и пражской средой. Для общества «патриотов», обожавшего обрядность и ратовавшего за создание новых ритуалов, Гашек остался не только неисправимым представителем богемы, но и отступником, предателем, социалистом. Чешская буржуазия никогда не забывала ему того, что из рядов легионеров он перешел в ряды Красной Армии. Она развязала против него грязную кампанию клеветы.
Всего несколько дней спустя после возвращения Гашека в Прагу, в печати появилась следующая неприметная заметка: «Народный комиссар Ярослав Гашек, вернувшись недавно из России женатым, в настоящее время ревностно изучает республиканскую Прагу. Коммунистические идеи в его версии выглядят милой идиллией. В кружке старых знакомых, с которыми он когда-то основывал «Партию умеренного прогресса в рамках закона» и благополучно встретился много лет спустя в «своем» кафе, он раздает и продает брошюры и автографы, которые будто бы пользуются большим спросом. Более того, сообщает пражская газета, Гашек выдает себя за члена Армии спасения. Он, как и бравый солдат Швейк, принимал участие в уличных процессиях, возглавлял их со знаменем в руках. «Комиссарство» так глубоко проникло в его плоть и кровь, что он уже не в состоянии обойтись без армии. Увы, его кладненская гвардия разбежалась. Вот он и старается оседлать, хоть и не слишком ловко — задом наперед, новую комиссарскую белую кобылу» (Час, 1931, № 1).
Здесь не только принижалось революционное прошлое Гашека. Намек на «кладненскую гвардию», сделанный во время подготовки процесса против коммунистов, участвовавших в восстании в Кладно, можно расценить как прямой донос. А упоминание о том, что он вернулся из России «женатым», косвенно обвиняло его в двоеженстве. Ведь с первой своей женой Гашек так никогда и не развелся.
В первое время после возвращения Гашек занят осторожным и отчасти растерянным «прощупыванием почвы». Его ждало страшное разочарование, едва ли не самое горькое из тех, что уготовила ему жизнь. В республике, ради независимости которой Гашек столько лет боролся и рисковал жизнью, он снова оказался в положении изгоя и предателя. В минуты уныния и утраты веры, он, удрученный волной ненависти и недоверия, восклицал: «Мне не следовало возвращаться. Здесь меня ненавидят».
И хотя внешне он оставался по-прежнему весельчаком и юмористом (поддавшись веселью, он присоединился к рождественским торжествам Армии спасения), это была всего лишь маска; в душе у него что-то погасло. Эту перемену в нем заметил художник и театральный режиссер Э. А. Лонген, который тоже вскоре после возвращения Гашека встретился с ним в кафе «Унионка». Лонген хотел привлечь его к работе на вновь организованной «Революционной сцене» и пригласил в сочельник к себе домой. Об этом вечере он вспоминал так: «Я не принимал участия в разговоре, а наблюдал за Гашеком, который поразил меня явным старанием играть роль довоенного богемного весельчака. Но он им больше не был. Его лукавая улыбка утратила былую мягкость, привлекательность, сердечность, глаза хитровато щурились, но в них таилась мрачная усмешка. Гашек сыпал забавными остротами, но глаза его при этом явно выражали другое. И вид его, и движения приобрели какую-то резкость и угловатость, на лице мелькала порой презрительная ухмылка. Порой дрожь отвращения пробегала по лицу Гашека. В эти минуты он спешил что- нибудь выпить. Пил нервно, без перерыва, без удовольствия и часто лишь для того, чтобы поскорее отрешиться от какого-то неприятного впечатления или состояния, внезапно овладевшего им в этом обществе.
До войны я никогда не видел Гашека в таком состоянии. Он жил и пел песни, жил и бранился. Поносил нас и весь свет. Даже очень сильно опьянев, он никогда полностью не отключался, был остроумен — хотя шутки его бывали резки и не изысканны. Я попытался отвлечь Гашека разговором: «Ярда, напиши нам для нашей «Революционной сцены» комедию. Скажем, из русской жизни. Мы тебе хорошо заплатим.— Да кто тут революционен? Все вы скоты, и нечего вам лезть в революцию.— Резким движением он смахнул со стола стаканы и рассмеялся.— У вас тут «Революционная сцена», «Революционный проспект», «Площадь Революции», только ни у кого нет революционного духа» (Лонген Э.А. Ярослав Гашек. Прага, 1928, с. 172).
Новая жизнь Гашека была исполнена горечи и разочарования. Это отразилось на его отношении к революционному движению в республике и способствовало тому, что в новой ситуации он оказался почти одинок, только самые стойкие и верные друзья составляли его окружение.
Республика была ему чужой, далекой. Общество требовало лишь одного: оно жаждало слышать о «зверствах» большевиков в России. А Гашек после переворота был одним из тех немногочисленных чехов, кто на собственном опыте проник в «тайну красного востока».
Гашек, однако, полон решимости эту тайну не выдавать. На глупость и бестактность жаждущей сенсации публики он отвечает сарказмом и иронией. Когда некая «любопытствующая» журналистка спросила, на самом ли деле он питался в Красной Армии мясом убитых китайцев, Гашек ответил: «Да, милостивая пани, и, пока не привык, все время ощущал привкус мускуса. Особенно сильно приходилось сдабривать приправой потные ступни тех китайцев, что поупитаннее. Но, по-моему, этот неприятный привкус можно было бы устранить, завернув мясо в листы «Народной политики» с рубрикой «События в России», и прокоптить в трубе» (Моя исповедь. Прага, 1968, с. 262).
С горечью следит он за переменами в молодой республике. Более всего его угнетает «патриотическая» элита, которая во время войны старалась приспособиться и гнула спину перед властями, а теперь была охвачена манией величия. Как всегда, она провинциальна и ограничена, хулит и поносит все, что ей чуждо и непонятно. И надо всем этим царит прежняя австрийская бюрократия, переждавшая переворот и почти не пострадавшая. Ведь ни одно правительство не может обойтись без добросовестных и угодливых чиновников.
Волна ненависти обрушивается прежде всего на бывших солдат-красноармейцев. Известно, что однажды Гашек выдержал нападение целой группы бывших легионеров. Ему оставалось только одно — защищаться сарказмом, защищаться, нацепив маску безучастности и равнодушия, маску клоуна-флегматика. На новый, 1920 год, дней десять спустя после возвращения на родину, Гашек публикует свою первую «исповедь», юмореску «Душенька Ярослава Гашека рассказывает», где, иронизируя над самим собой, реагирует на россказни о своей мнимой смерти. (Рассказ был написан еще в Красноярске в 1919 году, когда ему попал в руки фельетон-некролог, подписанный его «приятелем» поэтом Колманом-Кассиусом. Озаглавив свое творение «Предатель», Колман изображал Гашека как «вечного шута, пьяницу с мощными бицепсами», который с легкостью предавал все, что имел: жену, искусство и родину.)
В «исповеди» Гашека сквозит и горечь при воспоминании о своей литературной работе.
«Когда мне исполнилось тридцать пять,— повествует предполагаемая Душенька Ярослава Гашека,— у меня за плечами было уже восемнадцать лет старательной прилежной и плодотворной работы. До 1914 года своими сатирическими, юмористическими и прочими рассказами я наводнила буквально все чешские журналы. У меня был широкий круг читателей. Я заполняла целые номера юмористических журналов, подписывая свои сочинения самыми разными псевдонимами. Но мои читатели, как правило, угадывали, что это я. Тогда я, должно быть, по наивности, предполагала, что я писательница» (Там же, с. 333).
Издевательский тон некролога и оскорбительное прозвище «Предатель» глубоко ранили Гашека, тяжело пережившего разлуку с родиной. Столкнувшись лицом к лицу с так называемой «элитой» нового общества, Гашек снова нацепляет маску неуязвимой богемы и веселого клоуна-шута. Жанр фиктивной «исповеди» становится составной частью его воинственной сатиры.
Обстоятельства складываются так, что Гашек возвращается к прежней работе автора пьес для кабаре. Он не откликнулся на просьбу Лонгена писать скетчи и пьесы для «Революционной сцены». Он объяснял это тем, что Лонген не предложил ему ангажемента артиста, однако, вероятнее всего, он опасался быть слишком на виду, создавая вещи для авангардной левой сцены. Гашек принял более выгодное предложение кабаре «Червена Седма», где ему смогли предложить сто крон за выступление и пятьсот крон аванса. Однако расчет предпринимателей был на то, чтобы овладеть его «тайной». Администрация расклеила плакаты, гласившие, что известный писатель Ярослав Гашек, недавно вернувшийся из России, из вечера в вечер будет рассказывать о своем большевистском прошлом. Но ожидаемой сенсации не получилось. Общество, собравшееся в мещанском кабаре, увидело не обагренного кровью укрощенного и униженного советского комиссара, но добродушного, утомленного человека в помятом костюме. Гашек прочитал здесь вторую свою исповедь — «Как я встретился с автором некролога обо мне», где изобразил лишь свою «загробную» встречу с редактором Колманом-Кассиусом у стены Ольшанского кладбища. О прошлом, пережитом в Советской России, не было сказано ни слова.
О выступлении Гашека в кабаре «Червена Седма» записал свои впечатления бывший анархист поэт Михал Мареш, который в начале января видел его на репетиции представления:
«В ложе сидел мужчина, в котором я сразу узнал Ярослава Гашека — мы с ним были знакомы еще по анархистскому движению. На стуле рядом стоял стакан и бутылка содовой. Желая скрыть смущение, я подарил ему экземпляр своей только что вышедшей поэмы «Я пришел из предместья». Гашек не обратил на стихи ни малейшего внимания. Безучастно, равнодушно перелистал мою небольшую книжку, лицо его ничего не выражало, он казался оцепеневшим... Положив книгу возле бутылки, он глухо произнес, даже не взглянув на меня: «Ну, конечно, стишки... Они вот хотят, чтоб я тут представление устроил...— Он вздохнул.— В этом мире свободным может чувствовать себя лишь идиот.— Он медленно провел рукой по лицу, словно намереваясь стряхнуть случайные капельки пота. И коротко процедил сквозь крепко сжатые губы: «Сволочи».
Признаться, я был смущен. Извинился, сказав, что тороплюсь в контору. Но Гашек больше ничего не произнес в ответ. Какое-то мгновенье неподвижно смотрел, будто сквозь меня, потом прикрыл веки и откинулся на стуле.
Спустя двадцать минут я опять проходил мимо ложи—Гашек по-прежнему сидел там, опершись локтями о поручни, спрятав лицо в ладони. Спал ли он? Плакал? Не знаю. Ясно было только, что он не хотел ничего ни видеть, ни слышать» (Рукопись воспоминаний М.Мареша).
Шутки и импровизации бывшего короля пражской богемы утрачивают свою непосредственность, легкость и доходчивость. Выступления его становятся все небрежнее, он все яснее дает понять, что пренебрегает мещанской публикой и презирает ее. Управляющий кабаре настоятельно напоминает, что Гашек должен рассказать о своем большевистском прошлом. От этого выступления-сенсации он ждет и финансового успеха. Однако на все настойчивые требования Гашек отвечает лишь смущенной улыбкой. В конце концов объявляет на воскресенье лекцию о жизни, нравах и обычаях в Монголии. Общество, ожидавшее выпадов против Советской России, и на сей раз обманулось в своих ожиданиях. С серьезной миной Гашек объяснял, что в Монголии, так же как и у нас, идет снег, толковал о странностях и загадках монгольской грамматики, а под конец лекции — чуть было не уснул на сцене. Схлопотав после лекции приказ о немедленном увольнении, с отвращением заметил: «Не знаю, что они хотят от меня услышать, ведь там такие же люди, как и здесь».
Выступления в кабаре «Червена Седма» и мнимая принадлежность к богеме поссорили его с представителями тогдашнего пролетарского искусства. Многие из пылких радикалов не поняли смысла его самоиронии и расценили ее как измену революции. Среди заблуждавшихся оказался и поэт С.К.Нейман, написавший в журнале «Кмен»: «Хохмач вернулся из России. Ярослав Гашек, попав в знакомую атмосферу, принялся за старое и по-прежнему убежден, что хохма имеет право на существование».
Непонимание окружающих исполнило душу Гашека горечью и печалью. Он снова оказался отверженным, бродягой, испытавшим всю тяжесть общественного презрения. Он переживает глубокий душевный кризис. В письме своей первой жене Ярмиле он просит замолвить за него словечко и похлопотать о каком ни на есть, пусть самом незавидном, местечке. Письмо Гашек подписывает элегически: «Капитулировавший Митя, или Конец скитальца».
Однако темпераментный, импульсивный Гашек, как нам уже известно, доводит любую ситуацию до крайней степени напряженности. Вместо того чтобы раскаяться или защитить себя, он предпочитает избрать дерзкую ухмылку предместий, гримасу мальчишки-гамена, который не отвечает ни за свои поступки, ни за свои слова. Его автобиографические «исповеди» завуалированы гротеском, иронией и мистификациями, в них чувствуется полное равнодушие к оскорблениям окружающей его мелочной литературной среды. Гротескная фантазия Гашека даже случайные автобиографические мотивы и переживания преобразовывает в обоюдоострый юмор с весьма масштабной идейной концепцией. В том же духе набрасывает он и следующие свои «исповеди». Это прежде всего ответ на беззастенчивую травлю буржуазной газеты «Час» («Обожаем своих врагов») и на злые выпады журнала «28 октября».
Фельетоны и сатирические заметки, опубликованные в «Чешском слове» и в «Трибуне», это уже не завуалированное стремление сохранить «тайну». Гашек не боится говорить даже о своем красноармейском прошлом. Его перо обретает былую уверенность и виртуозность. Он раскрывает слабость и недальновидность политики деятелей первой Чехословацкой республики, предает осмеянию напыщенный «патриотический» ритуал — источник лицемерия, фальши и иллюзий. Он пародирует «общеобразовательные хрестоматии», высмеивает эстетские правила «хорошего тона» и «приличного поведения» профессора Гута-Ярковского, тогдашнего церемониймейстера Пражского града, издевается над глупостью и ограниченностью рубрики «внутренних дел» газеты «Народная политика». В эту пору он не выступает публично, после грубых нападок он еще чувствует себя чрезвычайно ранимым, но буквально с каждым новым написанным фельетоном все сильнее пробуждается в нем сатирик и разоблачитель. Послевоенный юмор Гашека исходит из естественного противопоставления нравственных абстракций суровым проявлениям реальной жизни.
Гашековский юмор этих лет не имеет (или почти не имеет) ничего общего с репертуаром «Красной семерки», которая, осмеивая бывшую габсбургскую монархию, хотела укрепить самосознание граждан Первой республики. По-видимому, в памяти писателя сохранилось несколько любопытных подробностей от того времени.
К таким подробностям можно отнести выступление комика, мастера гротеска, Ференца Футуриста, доброго приятеля Гашека с довоенной поры. «Красная семерка» выпустила его номер под названием «Приветствие Франца Йозефа». Обращаясь к портрету престарелого императора, популярный комик произносил детской фистулой такие стишки:

Благородный наш государь император,
мы наслышаны о тебе со школьной скамьи,
рядом с крестом над доской
твое лицо оттопыривает губы,
слава твоя переживет века,
хотя много точек от мух
на портрете твоем,
да пошлет тебе здоровья господь-бог.
(Подстрочный перевод)

Исследуя истоки и отмечая находки, которые, в конце концов, привели к возникновению «Похождений бравого солдата Швейка», мы не можем оставить без внимания такую «незначительную» деталь, как упоминание о «мухах», которые «засидели образ государя императора». (Темы австрийской армии касается и выступление И.Вандерера «Иоганн Во- жирка...», изданное среди комических сцен Алоиса Тихого тоже в 1920 году. Однако этот вульгарный образ лодыря из австрийской армии не имеет ничего общего с возвышенным философским юмором Швейка.)
Для широкомасштабного монументального стиля «Похождений» немаловажен метод послевоенных мистификаторских исповедей Гашека. В них существенна одна черта, до того в творчестве писателя не дававшая о себе знать или еще не получившая такого явственного развития: автобиографичность. Выразительнее всего эта черта проявляется в серии фельетонов «И отряхнул он прах с ног своих...», хотя и связанных с маской Гашека-мистификатора, знакомой нам по личным «исповедям», однако в определенной мере отличающихся от них. Эти фельетоны вносят и новый элемент — исторический. Описание пути на родину разворачивается постепенно, в духе неторопливого повествования, оно проникнуто оптимистическим спокойствием, безразличным к бурям исторических событий. Складывается такое впечатление, будто обстоятельность повествования и пристальное внимание к реалиям и деталям уравновешивают хаос и судорожный ритм эпохи.
Картины репатриации автор подает как неупорядоченный поток происшествий и событий, в котором отдельные карикатурные наблюдения пронизаны ироническим подтекстом:
«Мы присоединились к транспорту репатриантов из России. Рваные серые солдатские мундиры старой Австрии, выцветшие за эти шесть лет рюкзаки, смесь голосов и языков всех народов бывшей империи.
На станции, в тихом уголке небольшого домишки с надписью «Для мужчин» какой-то мадьярский капитан подшивал звездочки на засаленный воротник. У старой крепости-кремля в Нарве представитель Международного креста по-немецки приветствует «защитников родины», перенесших тяжелые испытания.
Немецкая сестра милосердия из Международного Красного Креста раздает первый немецкий кофе с сахарином.
У входа в карантинный лагерь, на воротах старого кремля — только венгерские и немецкие надписи.
Национальные флаги всевозможных неславянских народов.
Члены американского «Общества христианской молодежи» раздают библии и спекулируют, обменивая «романовки», «керенки» и советские рубли на эстонские марки. Все ругают Россию, а эстонские солдаты из-под полы продают возвращенцам водку» (Комендант города Бугульмы. Прага, 1966, с. 85). Мир представляется Гашеку кошмарным переселением народов и смешением языков, какой-то гигантской мозаикой, где все поражает бессмысленной энергией и активностью. Из внешне неупорядоченного потока фактов и деталей с помощью техники газетного фельетона создается образ непостижимого в своей абсурдности мира.
Искусство сатирических и гротесковых каламбуров и трюков включено в более широкий эпический фон. Демонстративное равнодушие Гашека к происходящему есть лишь способ выразить его отношение к послевоенному миру. Отсюда и тот флегматичный тон сатирика, который способствует ироническому разрушению символов, мифов, авторитетов. Эпохальный процесс крушения иллюзий, доведенный до абсурда, схвачен с феноменальной остротой и точностью. А внешне это выглядит всего-навсего бесстрастным перечислением фактов.
«Несколько сентиментальных репатриантов машут грязными шейными платками. На молу стоит группа эстонских мальчишек и девчонок из близлежащих рыбацких хат, они показывают нам язык».
Три обросших волосатых тирольца, держась за руки, распевают:
Когда вернусь, когда вернусь,
Когда опять, опять вернусь.
Я разглядываю надписи на корабле. Они весьма остроумны: «Если вы заметили, что на корабле пожар, доложите старшему офицеру». «На капитанский мостик вход публике запрещен». «Ключ от склада спасательных поясов находится у младшего лейтенанта, которому необходимо сообщать о каждом несчастном случае». Над этими приказами приписано: «Если корабль идет ко дну, доложите об этом капитану» (Комендант города Бугульмы, с. 94).
Голая констатация несообразных явлений и их комическое преувеличение, выражающее абсурдную суть действительности, сведены воедино. Впечатление такое, будто Гашек уже самой мозаичной формой сопоставления и сближения фактов обрекал их на вечное сатирическое осмеяние, словно обнаруживая в бесстрастной, инертной регистрации событий зародыши самых смелых своих фантазий. Элемент комический и эпический как бы проникают друг в друга.
Основные характерные черты гашековской послевоенной сатиры состоят именно в том, что анекдотические словесные трюки и неожиданные кульминации каламбуров свободно сочетаются с мозаичным калейдоскопом наблюдений, объективно отражающих разнообразное пестрое течение жизни. Такая эпичность, словно бы и не связанная с сатирическим элементом, является комическим противовесом подлинным событиям. Элементы комического включаются в художественную ткань словно бы непроизвольно, нечаянно, влекомые эпическим ходом повествования. И неожиданно возникает мгновенный переход от бесстрастной констатации к сатирическому осмеянию. В такой эпической импровизации Гашек явно развивает искусство сатирической пародии и мистификации, свойственной ему еще с предвоенных богемных времен: «Эстонских жандармов и стражников я уже видел стоящими в длинной цепи за проволочными заграждениями, протянутыми вдоль границ. Я разглядывал их с единственным и, как мне кажется, вполне понятным чувством» (Комендант города Бугульмы, с. 84).
Отмеченные черты не притупляют острия сатиры, не отражают они ни колебаний, ни сдачи писателем своих позиций. С презрительной иронией комментирует Гашек преувеличенные слухи о Советской России, почерпнутые из публикаций «Народной политики», изображает деятельность американского Красного Креста, являющуюся лишь предлогом для спекуляций. Однако в отличие от предвоенного периода отдельные наблюдения не переходят в прямые, непосредственные выпады; скорее, здесь заметна попытка сделать так, чтобы сатирические контрасты незаметно вытекали из более широкого эпического контекста. Тем самым возрастает их сатирическая действенность: «Все поносят Россию, а эстонские солдаты из-под полы снабжают возвращенцев водкой» (Комендант города Бугульмы, с. 85).
В автобиографической серии лишь в порядке исключения появляется сатирический тип. Таков, например, некий инженер Йожка – плоскогрудый, «умненький идеалист», тип чешского интеллигента средней руки, все время с опаской оглядывающегося вокруг, но при этом поучающего всех прочих своими нелепыми, несуразными банальностями. Тип чешского мещанина, достаточно выразительный, требует, однако, чересчур большой детализации, отчего писатель оставляет его лишь в набросках. Сатирическая бесстрастность в этой серии фельетонов превращается в бесстрастное отношение к истории. Об этом свидетельствует и судьба самого повествователя, становящегося игрушкой событий, постоянно кем-то направляемых и подталкиваемых. Примером такого отношения может служить описание того, как матросы с корабля «Кипр» грузят репатриантов на судно: «Команда корабля «Кипр», в большинстве своем состоящая из искушенных моряков, быстро расправилась с нами и навела порядок. Как если бы пастух в пастушьей хижине считал овец. Схватит одну за загривок и швырнет внутрь. Каждый из нас прошел через турникет, образованный из нескольких пар мускулистых и волосатых матросских рук, которые передавали жертву друг другу, пока она не оказывалась внизу, в трюме, и не попадала в «свою» десятку, а десятки эти росли здесь как грибы после дождя» (Комендант города Бугульмы, с. 94).
Всего несколько недель прошло со времени возвращения Гашека на родину, а его стиль уже обретает зрелость — и не случайно: зрелость эта была подготовлена всей двадцатилетней творческой деятельностью. Практическая направленность замысла отступает на второй план. Импровизация, некоторая легковесность по-прежнему проявляются в композиции его фельетонов, но заметны и различия. Если перед войной, особенно в «Истории партии умеренного прогресса в рамках закона», мозаика ежедневных будничных фактов — составная часть пародии, мистификации и ни к чему не обязывающего комизма, то стиль послевоенных произведений становится более весомым, обретает более глубокую содержательность; более четким становится оценочное начало, что и ведет к большей действенности произведения. Теперь возникает мотив расплаты, контраста двух миров, что становится характерной чертой послевоенной литературы. Гашек словно возвращается из неизвестного будущего в старый, хорошо знакомый ему мир. Бесстрастность его сатиры — это форма внутреннего превосходства над изображаемой действительностью. Основа ее — глубокое страдание, пограничная ситуация человека, оказавшегося на распутье, беспомощного и безоружного с виду, когда он становится безликой человеческой единицей, игрушкой, подхваченной вихрем гигантских, всемирно-исторических событий.
Постепенно свойственный Гашеку непосредственный комизм словно вырывается на простор эпики.
Так называемая сатирическая бесстрастность становится неотъемлемой частью более глубокого взгляда на жизнь, сатира проникает в сферу общественную и историческую (под «бесстрастностью», разумеется, мы имеем в виду не свойства духовные или психические, но черты художественного стиля, то, что чешский критик Ф.-Кс. Шальда удачно назвал «внутренней объективацией»). Следствием такого подхода, выраженного уже в аллегорическом библейском названии серии, стала также монументальная эпическая сатира, благодаря чему писатель обозревает мозаику исторических событий с точки зрения целостного представления человека, с точки зрения «таинственных» народных мифов.
С публикацией этого цикла фельетонов Гашек после возвращения на родину снова занял суверенное положение сатирика и насмешника, для которого не существует ничего святого и который, разрушая символы, ритуалы, сокрушая авторитеты, продолжает свою прежнюю линию отрицания и мистификации. Сатирические выпады, которыми писатель реагирует на атмосферу эпохи, исходя из ощущений и переживаний «подозрительного» возвращенца, представляют собой элементы целостного реалистического изображения действительности. Своеобразный способ подачи материала, когда отдельные детали вкраплены в юмористический контекст, требует эпического простора, на фоне которою с уничижительной иронией рисуется картина абсурдности эпохи. Таким образом, происходит весьма существенный перелом в творчестве Гашека: от юмористических рассказов, в большей или меньшей степени построенных на анекдотическом сюжете, где автобиографическая деталь, окрашенная личным переживанием и комически поданная, служит выражением богемных взглядов писателя, он приходит к созданию мозаичного, но целостного оценочного стиля. Ироническая мистификация, прежде выражавшая экстравагантные взгляды озорника-клоуна и представителя богемы, теперь превращается в юмористическую эпику, способную стать рупором общественного мнения.
Соединение юмористической мистификации и объективного эпического повествования характерно и для другого цикла, в котором Гашек возвращается к приему «исповедей», где он иронизирует над самим собой. Это — собрание ностальгических воспоминаний о времени, когда Гашек, представитель сибирского революционного совета, был послан в башкирский город Бугульму. Циклом фельетонов, опубликованных в «Трибуне» под названием «Из тайн моего пребывания в России», он словно бы удовлетворил любопытство падкой до сенсации публики, повествуя о своем «большевистском прошлом». Но и в этом случае речь идет о сложной маскировке и мистификации.
Обращение с реальными событиями и подлинными фактами здесь совершенно вольное: Гашек не был комендантом города, а только одним из его помощников. Решительный командир тверского полка товарищ Ерохимов — лицо не историческое; образ, скорее всего, родился из разрозненных впечатлений и воспоминаний. Некоторые события имеют под собой реальную почву. Например, сейчас обнаружен документ, из которого явствует, что Гашек, как представитель городских властей, требовал, чтобы послушницы местного монастыря шли убирать казармы. Этот факт и послужил основой рассказа «Крестный ход». (Среди материалов военного революционного трибунала, в заседаниях которого Гашек, видимо, не раз участвовал, упоминается случай с неким Ерохимом; присланный из Москвы в чрезвычайную комиссию Бугульминекого уезда, он при обысках присваивал себе вещи.)
Фактическая и автобиографическая стороны дела не сводятся здесь просто к перечню действительно имевших место событий. Из всего контекста повествования мы устанавливаем, что Гашек рассматривает эти события как часть юмористической мистификации, которая призвана не только скрывать «тайну» минувших лет — своей иронией она оборачивается как раз против любопытствующей буржуазной публики. При всем том он рассказывает о революционных событиях — так, как они ему, свидетелю, представлялись: простыми, естественными, оправданными и глубоко человеческими.
Так же как и в первом из циклов, факты и происшествия создают комический эффект. Мозаичное перечисление пестрых житейских подробностей и деталей, меткие наблюдения над психологией отдельных людей и национальными характерами, воплощающими бесконечное разнообразие жизни, тоже органически входят в легкое и юмористическое повествование. В таком ключе подается сюжет, где рассказчику, представляющему человеческое, гуманистическое начало, противопоставлен товарищ Ерохимов, который видит в революции орудие для достижения власти и средство осуществления своего бессмысленного анархического радикализма. Повествование, с одной стороны, насыщено ироническими намеками и подтекстом, снижающими патетические и преувеличенные сообщения о событиях; с другой стороны, подчеркиваются конкретные житейские мелочи, затененные пафосом совершающихся событий.
Собственно, действие вращается вокруг фигуры рассказчика — автора, который воспринимает перманентные изменения ситуации с необычайным спокойствием; благодаря тому, что он смотрит на события как бы со стороны, ему удается сохранить свое достоинство и свое лицо. При описании исторических моментов автор часто прибегает к эпическим приемам, вроде анонимных сентенций и присловий, таких, например, как «Слава любая, что трава полевая» и т. д. В кульминационной сцене автор вследствие фальшивого доноса оказывается перед Ревтрибуналом Восточного фронта. Однако суд над человеком в этом рассказе заканчивается примирительной банальностью: «Я пожал всем руки».
Комизм и эпичность — два разнородных и чем-то даже взаимоисключающих подхода, один из которых основан на контрасте противоположных значений, а другой на их вольном соединении и соподчинении — в стилистике Гашека участвуют в равных долях. В результате их соединения возникает некий «эпический флегматизм», «эпическая бесстрастность», что позволяет автору дать сатирическую оценку совершающимся в мире событиям. Пристрастие Гашека к будничным фактам и явлениям, несправедливо преданным забвению, направлено на возвеличение простого человека, который, как бы сам того не сознавая, становится субъектом истории. Этому способствует и необычность обстановки в революционной России, которая, на взгляд Гашека, всегда являлась антиподом мещанства и поверхностности, свойственной жителям старой Европы. Спокойствие повествователя, который уже самим отбором диковинных фактов и деталей подчеркивает богатство и разнообразие жизни, одновременно составляет непроизвольный контраст суетливой и лишенной смысла послевоенной действительности. Невозмутимая бесстрастность повествователя, насыщенная неутомимой жаждой пародировать злободневные события, становится активным содержательным фактором. Тайны и «загадки» истории здесь как бы разгаданы, переведены в простую и доступную повседневность. Сниженная, доверительная фамильярность в оценке событий — с одной стороны, и преобладание человеческого, гуманистического элемента — с другой. В такой сниженности заключена ироническая насмешка над геройским честолюбием тщеславных военачальников, вознамерившихся своевольно перекроить мир. Авторская насмешка растворена в наполеоновском мотиве, который мелькает здесь словно невзначай: «Наполеон был идиотом. Как только ни старался бедняжка, пытаясь проникнуть в тайны стратегии, чему только ни учился, пока не выдумал эту свою «непрерывную линию фронта». Прошел воинскую школу в Бриенне и в Париже, выработал, в конце концов, свою военную тактику и все-таки проиграл под Ватерлоо. У него было много подражателей, и все они всегда оказывались битыми, получали свою порцию порки. После славных дней, проведенных в Бугульме, победы Наполеона, начиная с захвата мыса Ил’Эквилетти, битвы Мантуи и Кастильоне, Эшпри и т. д., представляются мне страшной глупостью. Я убежден, что если бы Наполеон под Ватерлоо вел себя так же, как я, он бы решительно и безоговорочно поразил Веллингтона» (Комендант города Бугульмы, с. 122).
Пренебрежение и скепсис по отношению к честолюбивым военачальникам проявляется, с другой стороны, в подчеркнутом возвеличивании естественной бесстрастности простого человека, помогающей ему преодолевать жизненные трудности и превратности судьбы. Ирония Гашека-основана на взаимосвязи обеих противоположностей. Критика воинской славы и мощи связана с непроизвольным восхвалением рядового участника военных маршей,— недооцененный и неприметный, он остался забытым, безымянным «винтиком» истории. Поэтому, очевидно, мы вправе утверждать, что уже в цикле фельетонов о Бугульме намечается основной мотив «Похождений бравого солдата Швейка».
На стиль Гашека оказывает влияние беспредельное раздолье русской земли, где отдельные боевые акции и военные «походы», «броски» теряют всякий смысл. «Петроградские конники совершали истинные чудеса, поскольку земля русская необозрима и какие- то там несколько километров не в счет. Направление они держали на Мензелинск, а оказались под Чишмой и бог весть где еще в тылу противника; они гнали его перед собой, так что его победа обернулась поражением» (Комендант города Бугульмы, с. 122). Такого рода топографические мотивы лишь подтверждают правильность наблюдения Юлиуса Фучика, по мнению которого «Россию можно считать наполовину прародительницей „Швейка"» (см.: Рождение бравого солдата Швейка.— Руде право, 1925, 4 окт.).
Новые сюжетные просторы, отмеченные «снижающей» иронией и пародией, что, как мы видим, родилось уже в заметках о Бугульме, становятся основой поразительного по абсурдности действия рассказа «Маленькое недоразумение». Это произведение, опубликованное в книге «Пепичек Новый» (текст был передан издателю, скорее всего, 22 февраля 1921 года), близко по своему характеру к рассказам о Бугульме и, по всей вероятности, может быть подключено к ним.
Флегматическое безразличие к историческим событиям в совокупности с мотивом недоразумения — одна из основных черт комического в поэзии — делается составной частью редчайшего, универсального и при том парадоксального взгляда на мир. Отнюдь не разрозненные, единичные факты и ситуации, извлеченные из жизненного опыта, но абсурдная фантастическая гипербола становится основой монументального гротеска.
О чем там идет речь? Автор повествования будто бы должен встретиться с китайским генералом Сун-фу в монгольском городе Урга на границе с Китаем. Для исполнения его дипломатической миссии выделены два батальона пехоты и в качестве почетного эскорта — конный эскадрон. Однако эта мирная экспедиция «ошибочно» принимается за боевую вылазку, в результате происходят жуткие осложнения. К небольшому отряду присоединяются воинственные кочевые племена и на границе — поскольку и с другой стороны тоже ведутся военные приготовления — разражается баталия, во время которой обе армии уничтожают друг друга. Из «маленького недоразумения» возник крупный военный конфликт. На пространстве небольшого рассказа Гашек сумел развернуть сюжет, исполненный философского и исторического смысла. В мире абсурда нельзя овладеть ходом событий, он неуправляем, поскольку абсурд подавляет человека. Мир — это ловушка, лабиринт, где люди разъединены и по необъяснимым причинам попадают во враждующие лагеря, на основе «мелких недоразумений» истребляя друг друга.
В этом рассказе Гашек-повествователь сродни Гашеку-автору «Партии умеренного прогресса в рамках закона», но здесь он сводит счеты уже с целым миром и историей. Он возвеличивает то, что в сознании эпохи невозможно извратить,— все простое, естественное, существенное. Среди буйства абсурда Гашек обнаруживает здравый смысл лишь у рядового героя, «который даже не задумывается над тем, каково, собственно, его место в истории этой великой эпохи».
Прежде чем перейти к исследованию того, как возникла великая идея, мы хотели бы упомянуть еще о небольшом рассказе «Чженьси, высшая правда». Это тоже воспоминание о пребывании в Иркутске, где писателю было поручено организовать китайское интернациональное отделение. Он обнажает лицемерие и фальшь бывших высоких военных чинов, ненавидящих друг друга, клеветников, которые со всей учтивостью и благородством китайских мандаринов радеют о «высшей правде». Абстрактные нравственные понятия служат лишь прикрытием собственной корысти. Относительность правды и жизненных ценностей выражена комическими трюками, каламбурами и такими деталями: «В запахе чеснока и растительного масла, который они оставили после себя, я почувствовал душу Китая, которую пора проветрить» (Комендант города Бугульмы, с. 148). Читателя поражает редкостное знание диковинных житейских деталей, языковый комизм, состоящий в игре русскими словами, якобы искаженными китайским произношением.
Разрушение и обесценивание понятий довершаются жестокой кульминацией — обнаруживается, что оба военачальника, радевших о «высшей правде», попали в тюрьму за расхищение склада военного обмундирования в Иннокентьевске.
Стиль Гашека, возникший из мистификаций бывшего представителя пражской богемы и призванный скрыть тайну пребывания писателя в России, теперь оказывается средством создания большого сатирического обобщения и выявления на редкость зрелого человеческого и художественного содержания. Для написания произведения, в котором Гашек смог бы подвести итог всему своему жизненному и художественному опыту, отныне созданы все предпосылки. Недоставало лишь небольшого шажка, генеральной идеи, чтобы из фельетонов и юморесок, в которых выразилась вся сложность ситуации Гашека после возвращения из России на родину, родилась огромная эпопея — подлинный художественный шедевр. Шажок этот был сделан Гашеком абсолютно импульсивно, то есть единственно возможным для него способом.