Работа над романом

 

На особое место образа Швейка в творчестве Гашека обратил внимание Франтишек Лангер:

«В своих небольших юморесках Гашек всегда стереотипно ставил на одну и ту же карту – на интересную сюжетную находку, И поэтому он целиком отдавался

поискам новых и новых сюжетов, а все остальное – стиль, художественную шлифовку – преспокойно приносил в жертву этому девизу. Так, он без сожаления распростился с рядом великолепных персонажей – о вором Шейбой, с владельцем блошиного цирка Местеком, которые прямо‑таки взывали, чтобы писатель представил их в разных ситуациях, сделал сквозными героями целого беллетристического цикла. Швейк – единственное исключение. Это персонаж, к которому автор постоянно возвращается и притом в ключевые моменты своей жизни».

И в Липнице Гашек как будто не изменил отношения к литературному творчеству. Он постоянно стремится найти повод для импровизации, литературному труду предпочитает веселую забаву. Однако Швейк все больше поглощает его творческие силы. Несмотря на постоянные помехи, роман пишется достаточно быстро. Есть основания предположить, что в Праге Гашек закончил первую часть и в новой обстановке начинает работать примерно с половины сентября. В открытке, посланной советнику Швецу 16 января 1922 года, он сообщает, что как раз приступил к третьей части. А если учесть, что не менее подели после нового года он провел в Праге (согласно свидетельству Лонгена), то на вторую часть в 15 печатных листов остаются всего три с половиной месяца, то есть округленно – по неделе на печатный лист. Добавим, к этому рассказы, которые он посылал в количестве примерно двух за неделю, неупорядоченный образ жизни, гулянья, торжества, праздники – и мы поймем, что речь идет о достойной уважения работоспособности.

На исходе зимы 1921 года автор «Швейка» ошпарил руку и, поскольку писать ему было трудно, предложил должность своего секретаря двадцатипятилетнему безработному пареньку, сыну липницкого полицейского. Они договорились, что будут работать ежедневно с 9 до 12 утром и с 3 до 5 после обеда. Жалованье (400 крон в месяц) секретарь должен был получать независимо от того, был ли он занят в свои часы. Сверхурочная работа оплачивалась по истечепии месяца.

О первых днях своего секретарства Штепанек рассказывает:

«На следующий день я пришел точно, как было условлено, в девять часов. Гашек спал. А поскольку спала я пани Шура, я к ним вообще не мог попасть. Когда я постучал в дверь, Гашек проснулся и, узнав, что это я, крикнул, чтобы я пришел через час. Что ж, явился я через час, и снова повторилось то же самое. Гашек кричал из постели: „Господи, я спать хочу. Прошу вас, придите через час, а еще лучше – после обеда!“

Подобное счастье – отправиться на работу и вернуться, так и не поработав, – мне выпадало довольно часто. Иной раз Гашек действительно вставал через час, порой – через два, а то, бывало, не поднимается с постели и после обеда, а когда встанет – много мы с ним все равно написать не успеваем. Я старался изучить натуру Гашека, чтобы в наиболее подходящий момент нет‑нет да и напомнить о работе, но он редко когда поддавался на уговоры. Большей частью все зависело от его настроения.

Подчас он диктовал мне в зале трактира «У Инвальда», а сам тем временем о чем‑то спорил с кем‑нибудь из посетителей. В таких случаях мне приходилось не раз переспрашивать одну и ту же фразу. Или он сидел в обществе академического художника Панушки, советника юстиции Швеца из Пршибрама и двух местных учителей Шикиржа и Мареша (последний учил пани Шуру чешскому языку), живо с ними беседовал и как бы между делом диктовал. Однажды мы пошли взглянуть, как продвигается ремонт домика, который он купил себе весной, но оттуда я неожиданно должен был срочно возвращаться за письменными принадлежностями и бумагой, а потом усесться на пороге и писать на перевернутом ящике, в то время как тут же, поблизости, работали каменщики.

Как я уже упоминал, в первый раз я пришел к Гашеку утром, и притом напрасно – Гашек отсыпался. Когда я вернулся после обеда, он уже сидел за столом, ждал меня и со смехом сказал: «Ну и задали мы тебе утром перцу, а?»

Пани Шура должна была без промедления принести от Инвальда чай и налить нам сливовицы. Мы не спеша готовились к работе. Я заранее предвкушал удовольствие от новой главы «Швейка», хотелось узнать, как Гашек сочиняет, есть ли у него какие‑нибудь заметки, которыми он пользуется при создании романа. Но в тот день я так этого и не узнал.

«Швейку мы сегодня еще дадим поспать, напишем что‑нибудь коротенькое», – сказал Гашек к великому моему разочарованию.

Мы поговорили о всякой всячине, тем временем я приготовил бумагу, перо и чернила, тут Гашек встал, заложив руки за спину, принялся ходить по небольшому свободному пространству комнаты и произнес: «Итак, начинаем! Заглавие пока не пишите, оставьте для него место, придумаем, когда все будет готово, – сначала посмотрим, о чем пойдет речь!»

Значит, не только я, но и сам Гашек, видимо, еще не знал, о чем пойдет речь. Но стоило ему закурить сигарету, как он уже вошел в темп, и я попотел‑таки, чтобы не отстать от него. Это было мое секретарское крещение, поначалу я еще не набил руку, но за два часа мы все же справились.

Так была написана юмореска «Взаимные отношения между родителями и детьми», впервые напечатанная в сборнике рассказов Гашека «Мирная конференция и другие юморески».

Диктуя, Гашек попеременно то прохаживался, то сидел, иной раз усмехался, порой даже посмеивался, а когда продиктовал мне последнюю фразу, принялся искренне хохотать над тем, как ловко он отправил учителя гимназии Штольбу, главного персонажа юморески, на новое место службы, в тогдашнюю Подкарпатскую Русь[1].

Рукопись я должен был тут же положить в конверт (при этом Гашек на нее даже не взглянул) и послать поэту Опоченскому, который готовил к изданию книгу рассказов «Мирная конференция».

Потом Гашек попросил меня написать письмо и несколько открыток брату и знакомым. Тем мой первый рабочий день и кончился.

На другой день мы начали с самого утра и сразу со «Швейка»; Гашек дал мне до половины исписанную четвертушку бумаги. Я спросил, где остальная рукопись, он только рассмеялся: «Издатель не может дождаться, все требует от меня новых страниц, вот я и посылаю, что успею написать за день. А себе оставляю последнюю четвертушку, чтобы знать, на чем остановился».

Мне по‑прежнему хотелось увидеть заметки Гашека, но ничего сколько‑нибудь внушительного я не обнаружил. Это был обыкновенный отрывной блокнот, на первой страничке – какая‑то мазня, а следующие – вообще чистые. Начав диктовать, Гашек даже не притронулся к этому блокноту. За все время ни разу никуда не заглянул, из чего я заключил, что мазня и иероглифы в блокноте не имели к «Швейку» никакого отношения. Но порой он все же разворачивал карту, это бывало в те моменты, когда нужно было точно определить местонахождение Швейка, особенно в период следования его маршевой роты из Венгрии на русский фронт.

Гашек снова расхаживал или присаживался и диктовал. Иногда закуривал сигарету и, позвав пани Шуру, в распоряжении которой были ликеры, просил налить стопочку. При этом возникала обычная перепалка. Пани Шура утверждала, что Ярославчик и так выпил слишком много. Уступала она, лишь добившись обещания, что эта стопка будет в самом деле последней.

В тот день мы написали примерно восемь страниц «Швейка». Гашек диктовал быстро, но делал большие перерывы, кроме того, нас задержало несколько пришедших во время работы гостей. Исписанные листки мы вечером отсылали в Прагу издателю Сынеку, оставляли только четвертушку с последней фразой.

Случалось, на такой страничке было не больше двух‑трех строчек из монолога Швейка, но на следующий день Гашек свободно продолжал диктовать.

Иной раз он вдруг останавливался на полуслове и принимался громко хохотать. Обычно это происходило, когда Швейк начинал разглагольствовать, или Балоун выказывал свой аппетит, или поручик Дуб кричал: «Вы – бездельники, вы меня еще не знаете, но вы меня еще узнаете». Сапер Водичка тоже был его любимой фигурой».

Стиль импровизации, знакомый нам по «Истории партии умеренного прогресса», повлиял и на характер центрального произведения Гашека. Из этой записи Штепанека мы узнаём, насколько мизерны были предварительные заметки и материалы, которыми автор пользовался во время работы. Сохранились листки с какими‑то пометками, а также старые австрийские календари, присланные по просьбе Гашека из Праги издателем Сынеком. Остальные цитаты и документы, армейские депеши, приказы, директивы, составляющие фактографический пласт романа и придающие ему характер подлинного свидетельства эпохи, писатель приводил по памяти. Память у Гашека была действительно феноменальная. Благодаря ей он сочетал в процессе творчества журналистскую конкретность и оперативность с художественной выразительностью и непосредственностью.

Великолепная память позволяла Гашеку воспроизводить факты и детали в самый нужный момент и в самом подходящем контексте. Об этом рассказывает Лонген:

«Сверхъестественная память помогала Гашеку в нужную минуту использовать все свои знания и весь свой опыт, точно он наудачу извлекал эти богатства из какой‑то неисчерпаемой кладовой. Для многих людей его поколения оставалось загадкой, когда он, собственно, находил время читать и пополнять образование, если постоянно шатался по трактирам и бродяжничал. И все же Гашек читал. Доставал книгу и быстро ее прочитывал. Он глотал страницу за страницей и помнил все…

Гашек был бездонным кладезем неожиданных идей, шуток, редких оборотов речи и творил с поразительной легкостью, полагаясь на фантастическую память. Он помнил каждое хоть раз услышанное слово, и ничто не замедляло темпа его работы. Он крепко держал в руках нить комедийного действия. Если начинал новый диалог, точно знал, какой остротой его завершит. Любой персонаж был им продуман до мельчайших подробностей.

Как только в голове Гашека созревала новая идея, он подходил к моему столу и, диктуя, играл роль того лица, чьи слова я в то время записывал. Он жестикулировал, топал ногой, кричал, ухмылялся или делал серьезное лицо в зависимости от содержания диалогов и характера персонажей. Эти театральные сцены бывали так же причудливо‑гротескны, как сам Гашек. А когда ему удавалась острота, он смеялся тихо, словно бы захлебываясь смехом, и прохаживался, держа руки в карманах или заложив их за спину, лукаво щурясь на меня и с нетерпением ожидая воздействия своих слов».

Литературные картины и образы Гашек рисовал легко и непосредственно, словно извлекал их прямо из жизни. Написанные им страницы производят впечатление эскизности и недоработанности: смысл многих эпизодов как бы нуждается в дорисовке, сюжетном контексте. Эта импровизационная небрежность и естественность была проявлением своеобразной художественной формы, фактором многозначной швейковской комичности. Лонген обращает внимание на связь необычного подхода Гашека к творческому труду с его обостренной, детской любознательностью, которая сказывалась и в общении с людьми, и в повседневной жизни. Он подметил эту гашековскую черту во время одного из визитов к соседям: «У пивовара нам пришлось сидеть долго, пока Гашек переговорил обо всех знакомых из Липницы и окрестных сел, обо всех местных событиях и делах. Его интересовала каждая мелочь, каждая незначительная деталь. Он был точно любопытная квочка, готовая сунуть клюв в любую щель, пока не набьет зоб до отказу».

Хлесткость и действенность своих шуток Гашек проверяет тут же, на месте, в кругу слушателей. Тем самым окружающая трактирная обстановка непосредственно включается в смысловое построение книги. Однако в «Швейке» мы впервые в его творчестве встречаемся и с противоположной тенденцией: литературное произведение воздействует на образ жизни самого автора.

Близким друзьям писателя кажется, что работа над романом непривычно его утомляет, что он старается насколько возможно отдалить ее. Без конца прерывает продолжение «Швейка» и охотнее диктует короткие юморески и рассказы, которые служат для него своеобразной формой отдыха. «Швейк» точно бы перерастал рамки его привычного бытия. Литературное творчество, может быть, и не вполне осознанно, становится главным содержанием его жизни. «Швейк» непроизвольно оказывается наиболее полным выражением его личности.

В провинциальной глуши писатель внимательно следит за резонансом, вызванным его произведением в Чехии и за границей.

 

 


[1] Так тогда называлась Закарпатская Украина.