Глава XVIII 

На деникинский фронт. В теплушке. Рассказ Ивана Петровича. Чуть не попали в лапы казаков

 

Вернувшись со съезда, мы узнали, что по решению губкома комсомола все мы мобилизованы на деникинский фронт. Вместо отчета о съезде, к которому готовились в поезде, получив направление, мы собрали вещевые мешки и стали ждать прибытия последнего парохода с верховьев Волги, чтобы отправиться в Саратов, где находился в то время штаб Юго-Восточного фронта. Это было уже поздней осенью, навигация закончилась, и пароходы ходили нерегулярно. Все коммунисты и комсомольцы сложили вещи в каком- то помещении. Так прошло несколько дней.
В это время нас, комсомольцев, вызвали в губком партии к Н. Сперанскому. Когда мы пришли, он сразу же обратился ко мне: «Скажите, что вы думаете делать в армии?» В нашей группе я был самый маленький. Несмотря на неожиданный вопрос, я не растерялся, ответил, что уже служил в армии, был разведчиком, думаю, что смогу делать то же самое и сейчас. Беседуя с другими ребятами, он узнал, что Володя Филиппов плохо видит. Прощаясь с нами, Сперанский сказал, что в губком партии поступило заявление о том, что комсомол мобилизовал на деникинский фронт малолетних детей. Но здесь народ вполне подходящий, кроме товарища Филиппова, которому в армии делать нечего, да вот разве Галкина, но он уже воевал, что ж, пускай повоюет еще. И пожелал успеха. Володя Филиппов забрал свои вещички и вернулся на работу в губком комсомола, а мы, узнав, что в этот день парохода не будет, разошлись по домам.
На следующее утро я вышел из дому вместе с отцом, нам было по пути.
Близости с отцом у нас в семье не было, наоборот, постоянно чувствовалась отчужденность, хотя под его напускной суровостью скрывалась большая любовь к детям.
Всю жизнь он боролся в одиночку, стремясь «выйти в люди». Был каменщиком, таскал кирпичи, был ломовым извозчиком. Малограмотный, без профессии, отец искал выхода из постоянной нужды. За какое дело он только не брался! Он переезжал из города в город, нигде долго не задерживаясь. До Самары мы жили в Харькове, Рыбинске, Казани, Саратове, Оренбурге, в селе Абдулине и в Петербурге, но в каждом городе повторялось одно и то же. Он бился, как рыба об лед, не брезгуя никакой работой. Теперь отец, кажется, понял, что за лучшую жизнь надо бороться не в одиночку. Трудно было ему начать об этом разговор со мной. Нелегко делать такие признания в 50 лет. И мы всю дорогу говорили о пустяках.
Незаметно подошли к дому, где были сложены наши вещи. Отец попросил проводить его еще немного. Только мы сделали несколько шагов, как из подъезда выскочил Сережа Андреев и закричал:
— Галкин, скорее, пароход уходит через полчаса.
Все давно ушли на пароход, и только он один ждал меня до последней минуты. Я хотел попрощаться с отцом, но он, взяв мой мешок у Сережи, побежал вперед. Когда мы пришли на пристань, до отхода парохода оставалось минут десять. Сережа ушел, а я остался с отцом. Он сильно волновался. Это было заметно по дрожанию рук, свертывающих цигарку. Чтобы как-нибудь успокоить его, я попросил свернуть и мне цигарку, хотя тогда не курил и даже не баловался. Отец старательно начал свертывать самокрутку. Раздался гудок. И вдруг отец заплакал, как маленький, навзрыд. Тяжело смотреть, как плачет взрослый мужчина, тем более если это твой отец, но мне надо было опешить. Я быстро поцеловал отца и прыгнул на пароход. Так и не поговорили мы с ним о главном, что волновало его.
Недолгое путешествие из Самары до Саратова было довольно скучным. Из теплой столовой парохода, где мы разместились, выходить не хотелось: на палубе было холодно и сыро, а мы все легко одеты.
В Саратове самарских комсомольцев разбили по разным частям. Леня Поливник и еще кто-то остались при штабе фронта, меня и Сергея направили в распоряжение 9-й армии. Штаб ее находился в Балашове. Всего в эту армию попало 24 человека, среди них были беспартийные рабочие, коммунисты и двое нас, комсомольцев.
В Балашов мы выехали на следующий день поездом. Команде была предоставлена отдельная теплушка. Мы оборудовали нары, раздобыли печку, запаслись топливом.
Поезд долго стоял на разъездах и даже в чистом поле. До места мы добрались лишь на третьи сутки. Тогда это было обычным явлением. В вагоне о чем только мы не говорили. Здесь собрались люди из разных городов. Они рассказывали друг другу о родных местах, о работе, о семьях, оставленных дома. Мы с Сергеем с интересом слушали их. Особенно понравился нам рассказ Ивана Петровича, пожилого рабочего с добродушным лицом, пушистыми усами, кепкой, надвинутой на широкий лоб, из-под которой смотрели умные, зоркие глаза.
— Понимаешь, — говорил Петрович соседу, — назначили меня директором школы. Раньше она гимназией была, а потом ее переименовали в трудовую школу. Пришел я туда, а что делать — не знаю. Сам я не очень учен, трех классов не кончил, а спросить не у кого. Город наш недавно от белых очистили, и учиться в школу никто не ходил. Обошел я помещение, вижу: дверь на одной петле болтается, кое-где половицы провалились, еще непорядки. На следующее утро принес из дому инструмент и вместе со сторожем принялся за ремонт. В молодости я плотничал, так что мне это дело знакомое. Так вот провозились мы с месяц. Гляжу, учителя стали наведываться в школу. Придут, отзовут сторожа и шепотом спрашивают про меня, что, мол, за человек и откуда взялся. А он, ехидный старикашка, отвечает: «Не знаю, мол, из Совета прислали, чтоб, значит, весь инвентарь исправить и в порядок привести».
Все больше учителей приходить стало. Многие из них дома сидели или в деревню за хлебом ездили.
Однажды подходит ко мне учительница и говорит: «Вы бы, Иван Петрович, у меня в классе парты починили, некоторые совсем разваливаются». «Что ж, — говорю, — парты тоже можно, это нам сподручно».
Взялся и за парты. После этого случая просят: «Иван Петрович, вы мой класс не забудьте, у нас форточка не открывается, помещение не проветривается». Ладно, говорю, недоглядел, исправлю. Третья жалуется, что у нее в классе окна плотно не закрываются, зимой холодно, ребята зябнут. В общем, нашлось столько дел, что мне со сторожем не управиться. Пошел тогда я на свой завод, в столярную мастерскую, и говорю: «Ребята, вы меня выдвинули, так помогите, одному не справиться».
Конечно, откликнулись товарищи. В тот же вечер пришли и, почитай, за два-три вечера все сделали. Смотрю, и учителя вроде как повеселели. Когда все дела, какие мог, справил, пошел к секретарю горкома партии и говорю ему: так и так, мол, все, что мог, сделал, отпускайте на завод, а он отвечает: «Погоди малость, подходящего человека как найдем, так и освободим». Ну что ж было делать, пришлось подчиниться.
Вскоре собрались все учителя и просят меня зайти к ним. Зашел, сел. Вот одна поднимается и творит: «Я предлагаю выразить Ивану Петровичу благодарность за его хорошую работу по подготовке школы к новому учебному году. Нам такой человек давно нужен был. Давайте просить гороно оставить его совсем в нашей школе».
Тут один учитель встает, солидный такой, в золотых очках, и говорит: я, дескать, не возражаю, но нам обращаться в гороно через голову директора неудобно. Тут они сразу все загалдели. Незачем, мол, ждать директора, неизвестно, когда он еще будет, теперь не старый режим, мнение коллектива важнее.
Слушаю и никак не соображу, о чем они толкуют. Тут опять учитель поднялся и говорит: «Позвольте, позвольте, я слышал, что директор к нам уже давно назначен, мне даже фамилию его называли. Минуточку, сейчас вспомню».
Обрадовался я, думаю: нашли, наконец, подходящего человека. Этот учитель, значит, хлоп себя по лбу да и говорит: «Вспомнил, вспомнил, фамилия директора — Перебей-иас, — а сам как захохочет, — фамилия подходящая, нарочно не выдумаешь!».
Тут на него все зашикали, бросьте, говорят, ваши шутки. Ну, а я поднимаюсь и говорю: «Фамилия директора не Перебей-нас, а Перебейнос, и она, хотя и смешная, но почетная, шахтерская».
Видишь ли, какой конфуз получился. На заводе все меня Иваном Петровичем звали из-за фамилии этой. У нас, правда, в Донбассе таких много, ну а тут такие фамилии не в ходу.
После того как я объявил, что я и есть директор, все замолчали, как в рот воды набрали.
Ну, вижу, вроде неловко им, я и говорю: «Вот что, товарищи, вы тут между собой поговорите, а у меня и своих дел много».
Пошел я к секретарю горкома партии и говорю: «Наши ребята на фронт едут, отправляй и меня. Я как- никак старший унтер-офицер, отправляй, а то за себя не отвечаю...» Все-таки послали.
Иногда в жарко натопленной теплушке возникали «мужские» разговоры. Заводилой оказался некий Абрамов. Его разговоры о женщинах носили циничный характер. Мы с Сергеем краснели и смущались. Наше смущение раззадоривало его. Почему-то он выбрал своей жертвой меня. Просыпаясь, частенько спрашивал: «Ну что, жених, как спалось? Рассказывай, какую кралю видел сегодня во сне?»
Я возненавидел его за это.
Петрович обычно не принимал участия в таких разговорах. Но однажды он неожиданно прервал очередной рассказ Абрамова:
— А я люблю беременных женщин! Ведь носят они в себе самый священный, самый драгоценный груз. Если бы этого не было, к чему бы тогда люди мучились, боролись, умирали. Когда я вижу беременную женщину, мне хочется поддержать ее. Я боюсь, как бы она не оступилась случайно, как бы чего не повредила в себе.
Говорил он тихо, мечтательно, глядя сквозь открытую дверь вагона куда-то вдаль. Попытка Абрамова прокомментировать слова Петровича на свой лад успеха не имела. Он увидел в глазах у всех такое, что уже до самого конца пути к этой теме не возвращался.
В Балашов мы приехали утром. Пошли в политотдел армии, где нас разбили на две группы. Нашу группу во главе е Петровичем направили в один из полков, находившийся в Действующей армии.
Месторасположение полка было известно одному Петровичу. Он на следующий день рано утром вывел нас из города. Шли мы от деревни до деревни.
Поздно вечером пришли в село, расположенное на границе Донской области. Петрович, оставив весь отряд в крайней избе, пошел разыскивать председателя сельсовета. Хозяева избы были люди бедные, да и к тому же старики, купить у них было нечего. Вдруг Абрамов сказал:
— Ребята, кто со мной? Пока Петрович ходит, мы мигом что-нибудь раздобудем.
С ним вызвался идти Сережа Андреев. Минут через десять вернулся запыхавшийся Петрович и велел овеем выйти из избы:
— На том краю села казаки, — сообщил он.
Мы сказали ему, что двух товарищей нет. Петрович шепнул что-то хозяевам и предложил остальным двигаться. Я остался на месте.
— Ты что, к казакам захотел? — опросил он меня. Я молчал и не двигался.
Петрович понимающе посмотрел на меня, потом сказал:
— Ладно, десять минут подожди, потом по большаку догоняй. Мы в роще подождем. А дольше не жди. Если живыми вернутся, хозяева свои люди — они им скажут... — И ушел.
Прошло десять, пятнадцать, двадцать минут, а их все нет и нет. Я вышел из избы и напряженно прислушиваюсь. Шум деревьев и шуршание листьев, сметаемых осенним ветром, принимаю за движение конницы, напряженно всматриваюсь в темноту, но ничего не вижу. Железная цепь дружбы крепко держит меня на месте: без Сергея не уйду. Особенно меня злит, что он ушел именно с Абрамовым. Наконец, они, возбужденные, подходят к избе, неся два каравая хлеба и солидный кусок сала. Я быстро испортил им настроение, коротко объяснив, что наши ушли.
Оставив оба каравая в избе, сало Абрамов засунул за борт шинели. Мне стало понятно, почему они задержались: от Абрамова пахло самогоном, слегка «благоухал» и Сережа. Почти бегом мы бросились догонять своих. Они ждали нас в роще. Петрович крепко обругал всех, но был рад, что мы целы и невредимы. В наказание он почти не дал нам отдохнуть и повел отряд дальше.
В Балашове нас принял член Реввоенсовета 9-й армии, если мне не изменяет память, — Ян Полуян. Он выслушал Петровича и приказал направить всех в стоявший на формировании недалеко от Балашова 120-й полк 14-й дивизии.
Сергей, узнав, что начальник политотдела Ян Полуян живет в той же гостинице, в которой остановились мы, настаивал, чтобы я пошел к нему и попросил выдать шинель. Я отказывался, мне казалось, что обойдусь и так до получения обмундирования. На мне был френч из шинельного сукна. Но Сережу мучила совесть. Он был в добротной ученической зимней шинели на вате. Вечером он чуть ли не силой затащил меня к начальнику политотдела. Указывая на меня, Сережа сказал, что я один в группе не имею верхней одежды, а на дворе уже морозы, и, как он выразился, я похож на пленного француза. Товарищ Полуян молча подошел к вешалке, снял е нее свою шинель и отдал мне.