Глава XV

Рассказ Анны Авксентъевны Булушевой. Письмо Коле Матякину.

 

Мы, мальчишки, не задумывались над тем, каково было нашим матерям отпускать нас на войну. А они не только отпускали, но и благословляли.

А. М. Горький, предполагая закончить повесть «Мать» картиной суда над Ниловной, писал своей жене Е. П. Пешковой: «Впоследствии, когда ее будут судить за ее деятельность, она скажет речь, в которой обрисует весь мировой процесс как шествие детей к правде. Детей, ты это пойми!»
Не знаю, читали ли наши матери повесть Горького, но отношение их к детям было таким же.
Собрались мы, первые самарские комсомольцы, 8 декабря 1956 года у Лизы Булушевой по случаю 38-й годовщины со дня организации самарского комсомола. После того как мы вспомнили разные события тех незабываемых лет, поднялась 80-летняя мать — Анна Авксентьевна Булушева. Вот что она нам рассказала:
«Весна 1919 года выдалась ранняя. Снег давно уже сошел. Стояли теплые, погожие дни. Ребята-подростки, которых в нашем доме было много, целый день носились по двору, с утра до вечера не смолкали их веселые, беззаботные голоса. Только голоса моего старшего сына Шуры «е слышно было среди них. Он исчезал из дому ранним утром и возвращался поздно вечером.
В последние дни я заметила у него какую-то озабоченность, чувствовала сердцем, что ему что-то хочется оказать мне, но он не решается. Однажды вечером он принес домой большой узел, в котором оказались солдатская шинель, ботинки военного образца, темно-зеленые брюки и еще что-то.
— Чье это обмундирование и зачем ты его принес? — испуганно спросила я.
Шура растерянно посмотрел на меня и ответил, что военное обмундирование выдали всем комсомольцам. Когда он примерил шинель, она повисла на его худеньких мальчишеских плечах, как на вешалке, и волочилась по полу. Он попросил меня укоротить ее, сказав, что это обязательно надо сделать к завтрашнему утру.
Я работала тогда кассиршей в кооперативном обществе «Самопомощь». На работу уходила в 7 часов утра. Все же, решив выполнить просьбу сына, села за швейную машину и только к 4 часам утра кончила работу, но зато сделала ее как следует — не только укоротила, но и перешила шинель на его рост. Спать уже не ложилась, потому что сын просил разбудить его в 6 часов утра.
Проснувшись, Шура надел шинель и просиял от радости. А я смотрю на его счастливое лицо, и чуть не плачу. На сердце у меня было неспокойно. Не верилось, что солдатскую форму Шуре дали для того, чтобы носить ее в Самаре. Ведь знала, что колчаковские банды были совсем близко. Хотелось вызвать сына на откровенный разговор, да времени не было, надо было торопиться на работу... Так и ушла, не успев поговорить с ним.
В тот же день ко мне на работу прибежала взволнованная соседка и передала записку от сына. Он сообщал, что его неожиданно сегодня отправляют вместе с другими комсомольцами в Красный Яр, и просил меня прийти в казарму, которая находилась на Воскресенской площади.
С большим трудом вырвалась я с работы. Забежав по дороге домой и взяв некоторые вещи и продукты, поспешила в казарму.
Прихожу и вижу, что она переполнена мальчишками 14—17 лет. Все они веселые, будто на праздник собрались. Только я вошла, как раздались крики: «Шурка, мать пришла!» Кинулся он ко мне, а вместе с ним подскочили и все остальные ребята. Глянула на них, и дух у меня захватило. Батюшки! Да ведь здесь все ребята с нашей улицы, которых я чуть ли не с пеленок знаю. Здесь и сын моей соседки Коля Матякин, и сыновья живших рядом с нами Ильиных — Сережа и Женя, Боря Кулаков, Галкин Иосиф, да много их, всех не перечтешь. И все мал мала меньше. Мой-то Саша, ему тогда только-только минуло 17 лет, среди них вроде старший. Обступили они меня со всех сторон, а я и не знаю, что делать. С сыном при всех и говорить как-то неудобно. Хотела поругать его за то, что он не поговорил со мной, советы дать, чтобы берег себя, не лез куда не следует. А тут получилось, будто я не к нему, а ко всем ребятам пришла, и они-то ко мне, как к своей матери кинулись. Достала из сумки лепешки и давай оделять всех. Они жуют, смеются, а я, глядя на них, чуть не плачу.
В это время им начали выдавать оружие. Подходят ребята к длинному ящику, получают винтовки и тут же начинают проверять их, будто что понимают в оружии. А какие они, прости господи, солдаты, им бы еще в бабки играть!
Бею ночь провела я в казарме около сына, а днем их посадили на три грузовика и отправили в Красный Яр.
Не помню уже сейчас, сколько прошло времени, но однажды, вернувшись домой с работы, я увидела Шуру. Он сказал, что приехал из Красного Яра по каким-то делам. К вечеру прибыли в город и все остальные комсомольцы. Оказывается, не по делам он приехал, а отпросился у начальства для того, чтобы проститься со своими перед отправкой на фронт. Не сказал ведь об этом, не хотел до времени расстраивать меня, а уж чего там было скрывать, и без слов все было ясно.
На следующий день комсомольский батальон провожали на Уральский фронт. Сын мой ночевал дома. Рано утром я пошла с ним на вокзал, неся на руках младшего сынишку Ваню. Перед отправкой поезда Ваня вдруг попросился к Шуре на руки, крепко обнял его за шею и ни за что не хотел уходить от него. «Я с тобой на войну поеду», — лепетал он. Ему шел тогда четвертый год. Около Шуры все время стоял босой, плохо одетый мальчуган лет шестнадцати. Я его видела раньше, он приходил к Шуре по каким-то делам. Сейчас он пришел провожать ребят. Когда раздалась команда «по вагонам», ребята с веселыми шутками разбежались по своим местам, и только этот босоногий мальчуган смотрел им вслед, продолжая стоять у вагона рядом с моим сыном. Шура сказал мне, что этого мальчика не приняли в Красную Армию потому, что у него порок сердца, а сейчас он упрашивал его, военкома комсомольского батальона, разрешить ему поехать с ними. Я заметила, как Шура, ничего не отвечая, заговорщически подмигнул ему. Поезд тронулся, сын еще раз крепко поцеловал меня и вскочил в вагон. Вслед за ним вскочил и этот босоногий мальчик. На ходу Шура протянул мне видно заранее заготовленную записку с адресом родителей мальчишки, попросив зайти к его матери и рассказать о том, что он уехал вместе с ребятами.
Долго я смотрела вслед уходящему поезду, слезы душили меня, но мне было стыдно плакать, ведь уходил на фронт не только мой сын, а много ребят, даже моложе его. Ванюша испуганно смотрел на меня, прижимался ко мне, твердя: «Мамочка, не плачь, не плачь, и мы поедем с тобой на войну».
Вечером я разыскала бедную еврейскую семью мальчика, уехавшего на фронт. Она ютилась в полуподвале на берегу Волги. Фамилия их была Штейнберг. Рассказала матери, куда уехал ее сын. Она разрыдалась, а ее старший сын, с упреком глядя на нее, сказал: «Ты сама виновата, распустила его, я так и знал, что он уйдет на фронт». Посмотрела я на него и подумала: «Чудак-человек, разве может мать стать поперек дороги сыну. Ведь он не один ушел. Вон их целый батальон набрался, попробуй удержи. Твоему-то братишке идти на фронт не следовало бы, больной он да и мал еще. Ты бы и пошел вместо него, а он с матерью бы остался. Кому-то защищать революцию надо! Вот и мой старший пошел, ему ведь только 17 исполнилось. Вся надежда на него была. После смерти мужа одна растила ребят, нелегко это было при царском строе. Из последних сил тянулась, чтобы сыну образование дать. Деньги-то шитьем по ночам зарабатывала, чтобы платить за учение. Учился он у меня в реальном, скоро должен бы и кончить, а сейчас вместе с другими ребятами на фронт ушел. Где-то он теперь, мой кормилец?»
Думала я это, конечно, про себя, вслух ничего не говорила, только поплакала вволю вместе с другой матерью, и нам обеим стало легче.
Через неделю Шура приехал в Самару по делам батальона. Он был без обмоток.
— Куда ты их девал? — опросила я.
— Отдал, — говорит, — Штейнбергу. Тот не числился в батальоне и поэтому не получил обмундирования. Уже на месте ребята сами кое-как обмундировали его, каждый отдал что мог.
Тогда я достала свивальники, которые хранила как память. Они были белые. Дала ему их и сказала, что если он побегает по зеленой траве, то обмотки скоро станут такими же зелеными, как и казенные. Он быстро обмотал ноги и говорит:
— А знаешь, мама, белые мне даже больше нравятся. Теперь хоть по обмоткам будут узнавать, где военком.
Попрощался Шура с нами еще раз и уехал.
Прошло месяца два, писем не было. Почта тогда плохо работала. Однажды в два часа ночи стучится к нам в дверь наша соседка, мать Гриши и Коли Матякиных. Отворяю дверь, стоит она и плачет.
— Идем скорее на вокзал, — шепчет, — детей наших раненых привезли.
Как я бежала ночью, уже не помню. По дороге встретила Колю Матякина. У него рука на перевязи. Бросилась к нему, спрашиваю:
— Шура жив?
— Жив, — отвечает, и дальше побежали уже втроем. С трудом разыскали поезд, его за это время передвинули на другой путь. Коля Матякин подвел меня к вагону и сказал:
— Идите по вагону и ищите Шуру.
Он знал, где лежит сын, но ведь мальчишка еще, что с него возьмешь, поспорил с кем-то, что мать родная не узнает Шурку. Вот ему и хотелось доказать, что он прав. Разве же они знали, как обливается кровью сердце матери, как, наливаясь свинцом, отказываются служить ноги, а глаза, затуманенные слезами, ничего не видят. Когда я прошла по вагону, у меня от горя чуть сердце не разорвалось: все раненые стонут, никто за ними не ухаживает, воды в вагоне нет, перевязаны они грязными кровавыми тряпками.
В вагоне стояла сильная жара, дышать и здоровому человеку было трудно. Заглядывая каждому раненому в лицо, сына своего я не нашла. Остановилась около какой-то скамейки. На ней лежала, разметавшись в бреду, совсем молоденькая девушка.
— Это наша медсестра, комсомолка, — сказал Коля Матякин. — Всю дорогу ухаживала за нами, а вчера сама свалилась, наверное, тифом заболела. На моем месте лежит.
— А где же Шура-то? — спросила я Матякина.
Коля подмигнул кому-то и громко назвал меня по имени и отчеству. И тут лежавший на скамейке против девушки парень с забинтованной головой вскрикнул: «Мама!» Я смотрю и не узнаю: распухшее лицо стало совсем другим. Он был почти без сознания и, с трудом шевеля губами, просил: «Мама, пить!» Тут и девушка вскрикнула «мама!» и тоже стала просить пить. Показалось мне тогда, что все раненые шепчут: «Мама, пить!»
Бросилась я на станцию за молоком, но его никто не продавал. Был праздник. Тогда я побежала на ближайший рынок, купила четверть молока. Вернувшись к раненым, стала поить их.
Коля Матякин сказал мне, что скоро поезд с ранеными отправят куда-то дальше. Раненые, которые могут ходить, пошли предупредить родителей самарских комсомольцев, чтобы те зашли повидаться со своими ребятами или забрали их домой. Действительно, скоро вагон начал заполняться родственниками раненых, многие забирали своих домой. Я сделала то же. Думаю, дома выхожу лучше. Позже узнала, что моего Шуру спасли белые свивальники. Вот что рассказал Коля Матякин:
«Наш комсомольский батальон был окружен казаками. Все же мы прорвались и стали отходить. После боя было много раненых и убитых, но среди них Шуры мы не нашли. И только когда с позиций стали отходить последние красноармейцы, кто-то по дороге, увидев торчащую из-под земли ногу, крикнул:
— Ребята, смотрите, да ведь это обмотки нашего военкома!
Мы, самарские ребята, бросились к нему. Он весь был засыпан землей, снаружи торчала только одна нога. Быстро раскопав его, не зная, жив он или нет, уложили Шуру на лафет орудия и повезли с собой. Все ребята думали, что он мертв, но я уверял, что он может ожить, и настоял на том, чтобы взяли Шуру с собой».
И первый, кто услышал стон ожившего Шуры Булушева, был Коля, шедший всю дорогу рядом с ним, мучительно думая, как он передаст горестную весть матери.
— Сашка жив! Воскрес! — закричал он, услышав его стон. — Что я говорил этим башибузукам, а они, черти, не верили. Вставай, Сашка, давай набьем им морду, будут знать, как заживо хоронить комиссаров!»

 

Агитбригада едет в села для организации ячеек РКСМ. В центре (с мандолиной) Борис Андреев

Агитбригада едет в села для организации ячеек РКСМ. В центре (с мандолиной) Борис Андреев

 

Рассказ матери Булушева воскресил картины далекого прошлого. И захотелось нам поделиться своими чувствами, переживаниями с близкими товарищами, которые были далеко от нас. Лиза Булушева написала Коле Матякину письмо, в котором рассказала про нашу встречу. Вскоре она получила ответ:
«Уважаемая Елизавета Ивановна!
Пишет Вам жена Николая Сергеевича Матякина. Письмо, посланное Вами авиапочтой на имя Коли, я получила в день его заболевания — 24 декабря 1956 года. Содержание письма читала я ему, когда он был в полном сознании, но читать сам уже не мог. Выслушав его, Коля оказал: «Когда встану, обязательно напишу».
К великому нашему горю, свое намерение ему осуществить не удалось — 26 декабря Коли не стало. Он скончался в 2 ч. 15 мин., не приходя в сознание, которое потерял за 12—15 часов до своей смерти. Умер Коля от кровоизлияния в мозг. Болел Коля немногим менее двух суток, но страдания перенес неописуемые. Мы с Колей прожили почти 24 года, и мне очень хорошо известно, как ему были дороги все самарские товарищи по комсомольской организации. Не зная никого из вас в лицо, я себе совершенно ясно представляю всех вас».