Повстречавшись в окрестностях Штявницы – перед Штявницей или за Штявницей, бродяги заклинали друг друга нипочем туда не ходить. Так этот богатый город оказался закрыт для бродяг и нищих по их собственной воле. А ведь штявницкие жители весьма щедры, и кладовые у них всегда ломятся от изобилия копченостей из свинины и диких кабанов. Горожане охотно проявляют милосердие, веря легенде, что, пока дающая рука горожан будет щедра, город не провалится под землю. Дело в том, что земля под Банской Штявницей вся изрыта – город стоит на государственных рудниках, в которых добывается золото и серебро. Однажды на верхнем конце города уже провалился дом горожанина Кужмы, а на месте, где он стоял, образовалось глубокое озерко. И под озерком спит вечным сном семья пана Кужмы, которую несчастье постигло как раз во время обеда.

Штявницкие горожане восприняли эту трагедию особенно чувствительно потому, что обед для них – это обряд, подлинное священнодействие. Они не едят, они молятся. Суп – их introitus[1], а копченый овечий сыр с Дюмбьера – это ite missa est[2]. Трагедия семьи пана Кужмы казалась им тем более ужасной, что накануне в разговоре с соседями пан Кужма весьма радовался предстоящему обеду – подумать только: запеченная голова дикого кабана с капустой и арбуз с благословенных равнин под Римавской Соботой.

Быть может, через тысячи лет, когда на место катастрофы придут палеонтологи, они найдут рядом с костями пана Кужмы и голову кабана. И наука заявит, что здесь погиб на охоте прачеловек от клыков доисторического чудовища. И никто никогда не докопается до истины, а именно, что была здесь какая‑то Банска Штявница. Даже если сохранятся до тех времен карты генерального штаба – тем более что на них Штявница обозначена как Шелменбаня, чего не понимают уже в Ситно и в Святом Андраше, хотя до них отсюда всего два часа ходьбы вдоль Штявницкой речки. А ведь именно из Святого Андраша прибывают сюда головы диких кабанов, из Ситно приводят поросят, а из Жибритове (это чуть подальше) дичь. А с равнин между Крупиной и Алмашем – белоснежных гусей, которых в Штявнице зажаривают с ягодами рябины.

Над Препацким озерком летают дикие утки. И их тоже, зажаренных с ягодами можжевельника, вкушают добрые штявницкие горожане. От Алмаша дуют по котловине на штявницкие склоны теплые ветры, и там родится вино, превосходящее огненные вина с гедялских холмов. Это – та же лоза, которой прославился Дёндёш, откуда, как известно, саженцы привезли в Токай.

Честно сказать, не знаю, насколько это правда, но я слышал об этом в Штявнице.

Вино превосходно, и вкус у него отменный, особенно когда им запиваешь дыни, привозимые в город тоже из окрестностей Алмаша. Маринованные дыни чудесны, когда их подают к зажаренным цыплятам из Быстрицы; цыплята отменны и так крупны, что некий штявницкий горожанин вполне справедливо воскликнул:

– Какие же это цыплята, это настоящие страусы!

А из окрестностей Естраба возят индеек; великаны, а не индейки. Их белое мясо поливают в Штявнице особым соусом из красного кизилового варенья.

Ну, и, наконец, на штявницкий рынок приносят форель из горных ручьев около Жибритова. Представьте к тому же прелестный пейзаж, залитые золотым сиянием солнца изумрудные луга, и вам станет понятно, почему штявницкие горожане так жизнерадостны; ведь они знают, что солнце светит им, чтобы на виноградниках краснел виноград, чтобы зрела рябина и чтобы с лугов собирать ароматное сено, которое придает особый вкус мясу. Вот и выходит, что солнце, озаряя в столовой тарелки с супом, вновь освещает плоды своих трудов.

На штявницкой речке двенадцать мельниц мелют белую муку для жителей города, чтобы и корочка ромштексов из телятины, привезенной с Грона, была нежно хрустящей и вкусной.

Всего было вдоволь в этом благословенном городе, который смело мог бы поместить на свой герб вместо медвежьей головы – нож и вилку. Шахтеры из окрестных рудников после смены оставляли в городе немалые деньги, и потому там всегда было весело.

В старых домах сохранились корчмы, в которых прежде засиживались рудничные рабочие – саксонцы во времена короля Владислава, когда здесь начали добывать серебро. И если сюда заходили бродяги и нищие, они всюду слышали музыку и пение, а завсегдатаи питейных заведений – и рудничные рабочие и горожане – зазывали их в корчму, где еды и питья было столько, что однажды старый нищий, насытившись, со слезами на глазах добродушно сказал господам горожанам, сидевшим за длинным дубовым столом:

– Ешьте и пейте, благородные господа, а мне больше невмочь.

По всему краю рассказывали бродяги о том, как в Штявнице подавали на стол ногу серны, как горожане зазывали их к себе домой, уговаривая расслабить ремень, а после каждого куска поили – для улучшения пищеварения настойкой из можжевельника, растущего на живописных жибритских склонах.

Приходили сюда нищие даже из Спиша, из Гемера, Липтова. От равнин под Дёндёшем и до самых татранских гор и снежной Магуры прославляли они в своих разговорах золотые сердца штявницких жителей, горожан и рудокопов.

Как вдруг пришла беда. Инспектором городской полиции поставили пана Ласло Галаша, родственника здешнего жупана, который, вероятно, при иных обстоятельствах испортил бы горожан, не будь они такими добряками. А потому, когда он сказал старосте города Фридешу, что его дядя Галаш станет во главе городской полиции, пан Фридеш и сам удивился, как это не пришло ему в голову. Хотя, по правде говоря, до того дня он и понятия не имел, что в земле короны святого Стефана есть какой‑то Ласло Галаш.

А ведь пан Ласло Галаш был необычным человеком. Он служил полицейским в Пеште и отличился дважды: раз он привел в участок своего отца – за нарушение порядка в ночное время, а во второй раз – хозяина квартиры, у которого тихо и мирно жил уже восемнадцать лет. Его Галаш задержал за то, что тот шумел на мосту. Но потом, во время каких‑то демонстраций, он отрубил саблей нос сыщику тайной полиции. Этот поступок не смогли уравновесить даже те два случая сверхсознательного и примерного исполнения обязанностей, и Бруту пришлось уйти. Причем, даже без пенсии; но он продолжал охранять общественный порядок и законность на свой страх и риск. Он проникал в игорные дома и конфисковывал банки в свою пользу; впрочем, жил он более чем скромно, поскольку во время этих акций ему здорово доставалось. Однажды он застукал во время азартной игры одного полицейского комиссара, и тот посадил его под арест. Дело явно пахло мошенничеством, Галаш сидел два месяца, а потом его выслали из Пешта. Очутившись в крайней нужде, он обратился за содействием к своему племяннику – штявницкому жупану – и стал полицейским инспектором в этом превосходном городе.

С той поры и стали обходить Штявницу бродяги и нищие. Вышло в точности, как Галаш сказал бургомистру: «Я истреблю в городе нищенство». Тот сослался было на старые обычаи гостеприимства, но пан Галаш повторил, страшно вращая глазами:

– Я истреблю в городе нищенство. Бог свидетель, что у того, кого я поймаю на этом, долго будет чесаться спина.

Потому нищие и рассказывали друг другу, что в Штявнице, их былом раю, полицейский инспектор порет бродяг и нищих веревками. В такой‑то момент и состоялся злосчастный обед пана Кужмы.

– Господь прогневался на нас, что мы не чиним добрые дела, забыли нас теперь бродяжки и нищие, – говорили горожане, – вот взять, к примеру, покойного Кужму, он провалился во второй раз, но теперь уже насовсем.

Это была горькая правда – десять лет назад Кужма провалился на выборах, а теперь вместе с домом и семейством провалился в старую шахту.

А полицейский инспектор, становясь грозой местных жителей, возомнил себя всесильным.

После нищих, цыган и бродяг он было взялся и за веселых рудокопов. Однажды они, возвращаясь с рудника, шли с верхнего конца города на нижний и распевали горняцкую песню, старую песню рудокопов:

 

Вставай, Юро, колотушка стучит,

коли поздно придешь, не пустят в шахту.

Как пришел я поздно, в шахту не пустили,

да еще обушком побили.

Baszom вам az anyát[3] с вашими рудниками,

раз меня побили, работайте сами.

 

Когда они подошли к нижним воротам, на них обрушился пан Галаш.

– Вы чего верещите, поганые псы, – начал он беседу. – А что, как я отведу вас в магистрат?

– Для такого дела нужны двое, – вежливо ответил ему рудокоп Мартин Калаш, – один, который поведет, и второй, который послушается; понятно, старый седой осел?

И они двинулись дальше с песней:

 

Вставай, Юро, колотушка стучит,

коли поздно придешь, не пустят в шахту…

 

Пан Галаш вытащил саблю и заорал:

– Вот я вам покажу! Узнаете, как чешется спина.

– А что, ребята, – сказал Калаш – врезать ему разок? Не по‑благородному выйдет, коли мы все навалимся на старикашку.

– Ну, ясно, Мартин, врежь ему разок‑другой, он и поумнеет.

– Хватит с него и раза, – решил Калаш и замахнулся крепким шахтерским кулаком. Пан Галаш выронил саблю и кувырнулся. Потом, словно передумав выкидывать фортели, растянулся на земле.

– Где мы остановились? – спросил Калаш, и ватага удалилась, распевая:

 

Как пришел я поздно, в шахту не пустили,

да еще обушком побили.

 

Пан Галаш не знает, долго ли он лежал у нижних ворот на булыжниках из кремня, добываемого в окрестностях. О штявницкой мостовой в кругах специалистов недавно говорили с должным почтением, будто в ней столько золота, что община предместья могла бы расплатиться со всеми своими долгами. Впрочем, пан Галаш лежал на мостовой не из уважения к ней, он бы с радостью поднялся; дело в том, что из кармана мундира у него выпала бутылка можжевеловки, а это порочит инспектора городской полиции, и он во второй раз впал в беспамятство, когда какой‑то милосердный горожанин дал ему напиться из его же собственной бутылки. Ну, и, кроме того что можжевеловка слишком крепка для потребления во время службы, удар Калаша, по мнению всех очевидцев, был что надо. И Галашу не оставалось ничего иного, как прийти в себя на постели в доме горожанина Чулена – прямо напротив нижних ворот, куда его перенесли. Мещанин Чулен блаженно улыбался, убедившись, что его собственное изобретение, домашняя водка из кизила, оказала на полицейского инспектора благотворное действие – Галаш поднялся и принялся поносить всех и вся. Он вернулся к жизни, к выполнению долга, и первым делом вспомнил самые сочные ругательства свинопасов венгерской равнины, которые некогда переняли их у куманов.

– Ну, что я говорил? – победоносно обратился к сыновьям пан Чулен. – Говорил я, что это питье из кизила поднимет и мертвеца из гроба!

Как ответ на это с постели послышался злобный вопль:

– Расстрелять, повесить, расстрелять! – И вслед за этим тоскливый крик: – Где моя сабля?

Пан Чулен подал инспектору его старую, причудливой формы саблю, принесенную кем‑то с улицы, и пан Галаш, усевшись на постели, взял саблю и положил ее возле себя на перину. Можжевеловка, выпитая до описанных событий, и кизиловая водка, которую влили в него в доме Чуленов, начали действовать. Он поднял саблю и запел гусарскую песню:

 

Ha meghalok, meghalok, menybe visznek angyalok. – Пусть я умру, умру, ангелы все равно возьмут меня на небо.

 

Потом улегся на бок и захрапел, держа в руке поднятую к потолку саблю. Хозяева хотели положить его руку с саблей на перину, но он держал ее так крепко, что ничего не вышло.

В таком виде и нашел его благородный пан жупан, который прибыл тотчас, едва узнал, что с его протеже, его дядюшкой, произошло прискорбное происшествие у нижних ворот.

Мещанин Чулен после рассказывал, что пан жупан, увидев дядюшку Ласло, спящего в столь странной позе, постоял с минуту и укоризненно сказал спящему: «Ну и штуку вы откололи, дядюшка». Потом повернулся к пану Чулену, потряс ему руку и произнес:

– Благодарю вас, приглядите за ним, и на ближайших выборах я выдвину вас кандидатом от правительства. Мне известно, что он пьет можжевеловку.

Пан Чулен ответил, что все понял, – это означало: «Понятно, что он пьет на службе с разрешения пана жупана».

На дороге пан жупан добавил, что следует считаться с возрастом пана Галаша и, разумеется, еще принять во внимание, сколько ему довелось пережить. Тут пан Чулен позволил себе кашлянуть, тотчас объяснив, что простыл на винограднике. Потом, уже внизу, в дверях, пан жупан ущипнул Илонку, дочь пана Чулена, за щечку и пошлепал служанку, что они приняли с подобострастным смешком.

Был уже вечер, когда рука пана Галаша ослабела, сабля упала на постель и он проснулся.

Он лежал под периной одетый, и потому, надев сапоги, был сразу в полной готовности и мог спуститься вниз, в столовую, где его ожидал ужин, один из великолепных шедевров штявницких хозяек. Белейшее мясцо поросенка, покрытое бронзовой корочкой, аппетитные индюшьи ножки, жаренная на сливочном масле отличная форель, копченый овечий сыр с Дюмбьера – все это привело пана Галаша в восторг.

Он бормотал с набитым ртом, поддевая вилкой с блюда самые лучшие куски:

– Isten biszony, az jó – бог свидетель, это здорово.

Призывал он бога в свидетели и тогда, когда пил из оловянного кувшина времен короля Матяша благословенное вино, цвет которого отливает опалом, поскольку якобы под верхним слоем земли в штявницких горах много опалов, что в общем‑то правда.

Наевшись и напившись вволю, он потребовал, чтобы ему показали, где он будет спать, и попросил, чтобы его разбудили перед обедом, что и было сделано.

После обеда – это была торжественная демонстрация искусства штявницкой кухни – пан Галаш велел послать к точильщику, наточить саблю.

– Передайте этому бездельнику, – приказал он служанке, когда она взяла саблю, – что я пришлю за ней через неделю.

Потом он изъявил желание взглянуть на виноградник своего гостеприимного хозяина.

Пан Галаш с достоинством зашагал за паном Чуленом и его сыновьями на виноградник, где его угостили вином из ягод шелковицы. Они пекли на костре баранью ногу и запивали ее очень старым Штявницким чертовым (подразумевается – вином), как его называют в том крае. Пан Галаш ругал словаков, обзывая их скотами.

Пан Чулен, отец которого основал в Ревуцой словацкую гимназию, краснел и говорил:

– Простите, все совсем не так плохо, совсем не так плохо, совсем не так плохо.

С гор над Алмашем послышался звон колокольчиков – это овцы потянулись с пастбищ в деревню, и в разгаре сияния заката пан Галаш уснул. Чулен и его сыновья основательно попотели, прежде чем дотащили его на руках до города и уложили в постель в своем доме. Ночью пан Галаш проснулся и, вообразив, что он еще на винограднике, разбудил весь дом, призывая подбросить дров в костер и требуя, чтоб ему отрезали еще кусок бараньей ноги.

Когда ему объяснили, где он, он тотчас попросил немного можжевеловки и высказал пожелание, чтобы его разбудили к обеду. И еще выразил надежду, что завтра на столе будет жареная голова дикого кабана под соусом из шиповника.

Так прошла неделя, и пан Галаш послал за своей саблей. Когда ее принесли, он вышел из себя и стал кричать:

– И это называется наточенная сабля! Отнести ее назад, снова наточить и принести через неделю!

А пан Чулен и его семья уже говорили: «Наш дядюшка, наш бачи[4] Ласло Галаш». Пану Чулену даже стало казаться, что он и сам состоит в родстве с сиятельным паном жупаном.

Когда по прошествии еще одной недели (бачи Галаш еще больше растолстел) снова принесли саблю от точильщика, пан инспектор уже не выходил из себя. Он рассмеялся и воскликнул:

– Взгляните – и это наточенная сабля? Снесите ее назад, я уж не буду злиться, но пусть он снова наточит ее и пришлет сюда через неделю.

И завел речь о том, что сегодня к ужину было бы неплохо поджарить цыплят.

Сабли у пана Галаша нет и по сей день, ему все не нравится, как ее точат, а кухня горожанина Чулена ему, наоборот, весьма по душе, по его мнению – лучшая в городе.

Нищие снова без страха ходят по Штявнице, а рудокопы весело поют, возвращаясь домой. А пан жупан все продолжает заверять пана Чулена, что на выборах выдвинет его кандидатом от правительства.

Так что штявницкая идиллия продолжается.

 

 


[1] вступление (лат.).

 

[2] заключительная часть (лат.).

 

[3] Венгерское ругательство.

 

[4] дядя (венг.).

 

Заметки к публикации: 

Первая публикация:  Написана в марте 1914 г., напечатана в X томе первого Собрания сочинений Я. Гашека (1924–1929).

Владислав I  (1041–1095) – венгерский король. Жупан  – глава округа – жупы.

Куманы. – Так в Западной Европе называли кочевые племена половцев, появившихся там в XI в.

Матяш  – Матей Корвин (1443–1490), венгерский король.