Ванек К. Приключения Швейка в русском плену.

26. Последний этап

 

Русские сами пили полученную ими свободу полным стаканом и давали пить её пленным; лозунг: «Долой войну!» проводился в жизнь, дисциплина умирала, понятие «пленный» на первое время исчезло.
Народ бурлил в котле революции, и на мелочи не обращали внимания: каждый ждал, что произойдёт что то великое, что освободит от зла весь мир.
У Горжина горела голова. Он читал речи новых министров, оценивавших совершившиеся события как исключительные, имеющие мировое значение; первое время эти речи поражали и опьяняли, но через несколько месяцев они начали звучать напыщенно и фальшиво, вызывая на лицах солдат только усмешку.
Поручик Воробцов появлялся среди солдат все реже и реже, предоставив заботиться о них исключительно Анненкову, а тот, пьяный, как и при старом режиме, ходил по баракам и говорил пленным:
– Эх и хорошо же нам жить при Временном правительстве! Весело на Руси, дети, мать…
– Когда я продал брюки городовых еврею оптом, чтобы в розницу не возиться с ними, – рассказывал Швейк Горжину, – то в этот публичный дом, в бараки, пришёл уже к вечеру. В это время поручик и Анненков только что собрали своё войско на молитву. Анненков залез на стол и был настолько пьян, что его держали за ноги, а иначе он упал бы и разбился. Когда прочли «Отче наш», он так идиотски посмотрел на икону, что все рассмеялись, а потом как заорёт: «Ложись, ребята, спать, нет тут никаких царей и никаких святых, мать… перемать!» Воробцов и все прямо животики надорвали.
– Да он меняет свой цвет, как хамелеон, – проговорил Горжин.
– Только бы он не переменил его снова; в случае, если будет реакционный переворот, он нам тогда намнёт бока, – озабоченно добавил Швейк.
– Ну, ничего не будет, – отвечал Горжин, – революция обеспечена. Керенский делает чудеса, этот министр удивительный, и речи он произносит удивительные.
– Да дело не в этом, – криво усмехнулся Швейк – дело не в речах, говорить то он умеет здорово, но я думаю, что если после этой революции я не получил более жирного супа, то мне не стоило её и делать.
К вечеру Анненков позвал Швейка и передал ему письмо из Киева. Письмо было коллективным произведением Марека и пискуна; они писали, что устроились в Киеве добровольцами чешской армии; что хотя они и не испытывают особенного восторга от перемены обстановки, но чаю, сахару, табаку и махорки достаточно. И наконец сообщали, что через неделю они уезжают на фронт для участия в общем наступлении с русской армией против немцев. В общем письмо было нежное и весёлое. Они выражали надежду, что Швейк тоже окажется среди них.
– Ах, бедняги, так это письмо они, наверно, послали последнее, – захныкал Швейк, и слезы брызнули у него из глаз. Он долго сидел и смотрел на неровные строчки, а затем обратился к Горжину: – Я думаю, что с этим чешским войском, с этими добровольцами, воюющими бок о бок с русскими солдатами, будет так же, как и с тем евреем, который хотел перейти в православную веру здесь в Белицах. Мне об этом рассказывал русский солдат на базаре. Ты ведь знаешь, что неправославным евреям в России жилось плохо. А у этого еврея был гастрономический магазин. Сейчас же после переворота он принял к себе православного компаньона, надеясь, что дела его пойдут лучше, но, когда это не помогло, он пошёл к попу и попросил, чтобы его окрестили. Поп ему и говорит: «Так сразу нельзя, сперва я должен обучить тебя православной религии, ты будешь ходить ко мне на уроки, я беру пять рублей за урок». Еврей – по фамилии Нанхелес – начал ходить учиться. В прошлое воскресенье его должны были крестить. В субботу он спрашивает попа, может ли он на крещенье прийти вместе со своим компаньоном, так как фирма называется Нанхелес и Касаткин, и они все должны делать вместе.
В воскресенье в церкви по этому случаю было большое торжество: никто не помнил, чтобы такой старый еврей переходил в православную веру. Собрались все попы из Гомеля, были там крёстные отец и мать и много всякого народа. Вот Нанхелес стоит вместе с Касаткиным возле купели, и поп его спрашивает: «Веришь ли ты, что Христос был Бог и вместе с тем человек?»
А Нанхелес отвечает: «Я верю, что он был человек, а что он был Бог – этому верит мой компаньон».
Поп опять спрашивает: «Веришь ли ты, что он роздал пять хлебов пяти тысячам человек и что он их ими насытил?»
На это Нанхелес отвечает: «Я верю, что он роздал пять хлебов, а что он ими насытил пять тысяч – опять таки верит мой компаньон».
Тогда поп спрашивает его в третий раз: «Веришь ли ты, что он умер на кресте и что он воскрес?»
А еврей упорно держится своего: «В то, что он умер на кресте, я верю, а в то, что он воскрес, верит мой компаньон. Иначе зачем бы мы были в компании?»
Поп их обоих выгнал из церкви.
Так вот, то же будет и с этой армией, – печально произнёс Швейк, – но только об этом не говорят так открыто, и сразу нельзя всего заметить. Я не буду жить на свете, если убьют Марека, я пойду за ним, ведь если я ему расскажу об этом еврее, он сразу все поймёт!
– Да, но не оставишь же ты меня одного, – сказал Горжин, – что бы я без тебя делал?
И Швейк, утирая новые слезы, дал торжественное обещание:
– Нет, я тебя не оставлю, чтобы мы все не разбрелись по свету, как цыгане. Нет, уж мы довоюем вместе.
С этого времени Швейк стал задумчивым, не играл больше в карты, не слушал, как читают газеты, только все раздумывал и строил разные планы. Вскоре получились сведения о битве у Зборова, о «великой победе», которую «Русское слово» через два дня изменило в «катастрофу под Тарнополем»; получались тревожные вести о том, что вся «чешская дружина» перестреляна и попала в плен, а русская армия панически отступает, что в Петрограде началось восстание большевиков. Швейк, сидя на нарах, только меланхолически болтал ногами.
– Хорошо, что я глупый. Если бы я не был глупым и все бы понимал, что с людьми делается, то давно бы попал в сумасшедший дом. А так со мной ничего случиться не может, я ничего не знаю, отчего и почему все это делается.
– Дружище, тут мы оставаться больше не можем, – сказал ему однажды Горжин. – Кто знает, что тут будет делаться дальше?! И будет ли вообще казна о нас заботиться? С завтрашнего дня хлеба будут давать только по фунту, а в отеле я говорил с одним человеком, у него за сто вёрст отсюда имение, и он взял бы нас к себе пастухами. Он бы нас одел, ведь скоро начнётся зима, и это было бы очень хорошо. Мы бы у него прожили зиму, а весной наверняка война кончится, и мы поедем домой. Так что, едем?
– Едем, – сказал просто Швейк. – Я должен познакомиться и с коровами, ослы мне надоели до чёртиков.
Через неделю они уже пасли на обширной степи стада коров. Горжин объезжал стадо на лошади, а Швейк, тихий и задумчивый, лежал на спине и смотрел на небо.
– Одолжи мне чайник, – сказал он к вечеру, – я пойду подоить вон ту пеструшку. У меня какой то горький вкус во рту. Я думаю, что молоко меня освежит.
Но корова упорно не давалась и побежала в степь, а Швейк – за ней. Так, гоняясь за коровой, Швейк убежал далеко, и Горжин видел вдали только две чёрные точки, плававшие в зеленом море травы. Эти точки все уменьшались и наконец скрылись за горизонтом.
Корова вернулась в стадо уже поздно ночью, а Швейк исчез без следа, словно провалился в бездну. В своём дневнике Горжин записал: «Швейк исчез без вести 26 августа 1917 г.».
Был скверный дождливый февральский день 1920 года. Прага была разукрашена в торжественные национальные флаги, по улицам, несмотря на дождь, ходили красивые девушки в национальных костюмах, а люди толпились по тротуарам, из уст в уста передавался вопрос: «Уже идут?»
На углу Вацлавской площади стоял высокий, весьма упитанный господин с длинной бородой.
– Я сегодня был на бирже, – говорил он человеку, который держал его под руку, – и нарочно там задержался, чтобы видеть сегодняшнее торжество; хотя здесь и дороговизна, но мы, мельники, можем себе позволить эту роскошь – остаться в Праге, а мне хочется порассказать дома об этих легионерах. Меня собственно интересуют не легионеры, а один человек, который был со мной на фронте, некий Швейк. Он тоже попал в плен к русским. Сегодня как раз я видел его во сне; мне кажется, что он будет среди них. Это был такой милый, задушевный человек. Его звали Иосиф Швейк. А не зайти ли нам ещё куда нибудь и закусить?
– Иезус Мария, судари, – обратилась к ним пожилая женщина в капоре, – так вы знаете моего квартиранта? А я – Мюллерова, вдова, до войны господин Швейк жил у меня на квартире. Вот хорошо, что мы так встретились! Он действительно едет, я получила от него сегодня телеграмму из Триеста.
И она подала лист бумаги, а говоривший до этого человек пожал ей руку и сказал:
– Балун, мельник из Табора.
– Я говорю, пойдём ему навстречу, к вокзалу Франца Иосифа и Вильсона, – говорил через два шага от них в то же время коренастый человек другому, маленькому в котелке.
В ответ на это маленький вежливо возразил ему:
– Чтоб черт побрал этот дождь! Сегодня солнце должно было светить во все лопатки… Да не тяни меня, Водичка, куда то, ведь если мы его не узнаем, так все равно он вечером придёт в «Кал их». Смотри, они уже идут!
Наверху у музея раздались восторженные крики, и посреди площади показались пёстрые, как букеты полевых цветов, группы девушек в национальных костюмах в сопровождении «соколов» в красных рубашках, а затем позади нескольких офицеров шли, тяжело ступая, солдаты в зелёных блузах, с винтовками на плечах, с поблёскивающими в этом сером, мутном пространстве штыками. Мостовая гремела от топота сапог. Полк шёл быстро, направляясь к Пшикопам, как вдруг неожиданно толстый, упитанный человек подбежал к офицеру, шедшему во главе своего взвода.
– О, Боже мой, господин обер лейтенант Лукаш! Господин обер лейтенант, помните ли вы Балуна, который служил вместе с вами пять лет тому назад в одном полку?
Удивлённый офицер улыбнулся и сделал Балуну знак рукой, чтобы он шёл возле него, а в это время из рядов раздался голос:
– Марек, смотри, вон тот самый ненасытный Балун! Что ты тут делаешь, голодная собака?
Мельник оглянулся, чтобы ответить, но едва он открыл рот, как в ряды солдат вбежала пани Мюллерова, плача и причитая:
– Иезус Мария, вот счастье! Мой сударь возвращается с войны домой! Сударь, пойдёмте скорей домой, я вам согрела воды для мытья и приготовила ночные туфли. Я сменила также чехлы на перинах, и вы хорошо отдохнёте после всех этих мытарств. Да ведь вы теперь у нас бланицкий рыцарь, я ведь читала в газетах вчера о вас!
– А ну ка, посторонись, матушка, и не мешай, – отстранил её кто то. – Здорово, Пепик! Придёшь ли ты вечером на пиво, чтобы рассказать нам о своих скитаниях? У нас теперь смиховское, и мы уже его опять дуем!
– Ну, конечно, приду, брат Паливец! – важно ответил Швейк. – А ты все такой же? Ну, да мы все за эту войну огрубели.
– Дайте мне это ружьё, я его понесу, – просила Швейка квартирная хозяйка, отнимая у него винтовку, но в это время новый голос закричал на неё:
– Не трожь, матушка, ведь это же военное имущество! Да ведь его бы за это расстреляли! Так, смотри, Швейк, приходи обязательно в «Калих». Ты помнишь, ещё в Киралгиде, в Венгрии, ты обещал мне прийти ровно в половине шестого!
– Нет, я сказал в шесть, Водичка. И ровно в шесть часов буду на месте, – отвечал Швейк, лаская глазами сапёра.
Они все шли за солдатами, со всех сторон раздавались радостные крики, приветствия, люди махали платками и флагами, девушки смеялись.
– Если бы не война, я бы не дождался такого торжества даже при похоронах, – сказал бравый солдат Швейк.
– А мы уже с господином обер лейтенантом сговорились, Швейк, – шагая, сказал Балун. – Тебе нужно будет с ним приехать ко мне как нибудь в воскресенье. У меня есть небольшой поросёнок, так на двести кило весом, я думаю, что нам хватит. Нам, мельникам, жилось тут неплохо.
– Конечно, приеду, – решил Швейк. – Нужно посмотреть, как ты теперь жрёшь, чтобы набить своё брюхо.
Так они пришли на Староместскую площадь. Возле памятника Гусу против ратуши стояла трибуна, с которой говорили государственные деятели. Легионеров приветствовали министры и депутаты, и к небу летели великие слова о святых, неприкосновенных правах народа, о борьбе за эти права, об исполнившихся мечтаниях нации.
Слушая эти речи, бравый солдат Швейк с интересом следил взглядом за небольшой собачкой, которую вела на привязи элегантная барышня, изредка помахивавшая платочком в честь легионов. Тем временем подбежал к собачке молодой пёсик и, галантно обнюхав её, попытался нарушить общественное приличие. Это ему очень быстро удалось, и они соединились. Хозяйка собачки вся горела от стыда, в то время как полковник, стоя лицом к лицу с профессиональными ораторами, громко и отчётливо отвечал на речи: «Благополучие нации возможно только тогда, когда все её члены будут не эгоистами, а честными и работящими гражданами».
– Спроси ка вот ту барышню, где она живёт, – как бы желая подчеркнуть эти слова полковника, сказал Швейк Водичке. – Результатом этой связи будут хорошие щенята. Я бы ей завтра мог дать задаток. Я тоже буду жить честно.
Речи окончились. Барабанщики забили в барабаны, музыка заиграла марш, и голос полковника скомандовал: «Смирно! Марш вперёд! Правое плечо вперёд!»
Легионеры прошли маршем перед государственными деятелями, и, когда очередь дошла до роты Швейка, он спросил:
– Так в «Калихе» в шесть? Чёрное пиво то есть?
– Есть, – сказал Паливец.
– Ну, а в картишки там сыграем?
– Конечно, сыграем, не беспокойся, – ответил за Паливца Водичка.
– Рота, смирно! – закричал впереди капитан Лукаш. – Шагом марш, правое плечо вперёд! Швейк, ступая правой ногой, воскликнул:
– Ну, так мы поговорим! Она, эта война, со всеми этими битвами, речами и парадами ни черта не стоит. Надоело уж это!
– Так в шесть, – крикнул вслед ему Водичка, но уже не получил ответа.
Над головой бравого солдата Швейка, пока он шагал по площади, развевались мокрые флаги, а по его шапке барабанил мелкий дождь…