Ванек К. Похождения бравого солдата Швейка. Окончание.

Глава V. Вперед! Вперед!

 

Большую роль на войне играет систематическое и постепенное притупление всех чувств солдата и одурманивание его ума всякими надеждами.
Если оторвать среднего обывателя, будь то ремесленник или торговец, от его семьи, от его занятии или привычного образа жизни, вот так, как мальчишки вынимают молодых скворцов из гнезд, и отправить их прямехонько на фронт, где им через двадцать четыре часа пришлось бы уже очутиться перед неприятелем, то могло бы случиться, что в одно прекрасное утро пол армии болталось бы на соснах в лесу или на сливовых деревьях вдоль шоссе. Ибо солдаты сами повесились бы с отчаяния, не будучи в силах перенести ужас такого быстрого перехода.
Поэтому действуют постепенно; одно следует за другим, и доза мало помалу усиливается – точь в точь, как принимают мышьяк, начиная от одной пилюли в день.
Сперва – грязь казармы, подлость офицеров и скверное обращение под обманчивой маской заботливости, гнусная еда и отвратительные койки; затем ужасная теснота в набитых до отказа вонючих вагонах, изнеможение и усталость от усиленных переходов, и с каждым днем новая надежда, что завтра все это кончится, что, авось, не придется попасть в бой и что ни с кем ничего плохого не случится…
Надежда на то, что «завтра все кончится», не позволяет солдатам взбунтоваться или покончить с собою; а то, что жизнь становится все более скотской и превращается в ад, содействует тому, что солдат перестает бояться смерти и становится равнодушным к опасностям. Такое душевное состояние Гавличек, величайший чешский писатель XIX века, выразил следующими словами: «Что? Я – австрийский подданный? Что же со мной может произойти еще более скверного?»
Вот почему, когда господа офицеры собрались на совещание, конные ординарцы прибывали один за другим, а телефонисты сматывали провода, солдаты швейкова батальона построились в ряды так же тупо и покорно, как бараны перед воротами бойни.
Никто не говорил ни слова, и все стали вдруг страшно скрытны; а когда вдруг впереди, совсем близко, часто часто загремели пушки, так что земля дрожала под ногами, и немного спустя за ними загудели и тяжелые орудия, каждый только побледнел и увидел, как менялся в лице и его сосед. Тревоги не били – не к чему было ее бить. Солдаты сами взвалили себе на плечи ранцы, и всех охватила одна мысль: «Потом, когда побежим, я его брошу; мучиться с ним я не буду». Потом капитан Сагнер скомандовал: «Смирно!» – влез на пустой боченок и начал говорить речь.
Он напомнил солдатам о том, что они присягали до последней капли крови защищать полковое знамя, и особенно подчеркнул, что славная австрийская армия отбросила русских почти до прежних государственных границ; еще несколько метров, и русские на коленях запросят мира. Он заклинал солдат не бояться; он проведет их сквозь железные стены, и пусть они сохранят славу «железного» полка, который никогда не отступал, но всегда побеждал. Он говорил, что, чем скорее войска добьются решения на бранном поле, тем скорее можно будет вернуться к своим семьям, в объятия любящих жен и детей; он объяснил, что наш доблестный союзник, кайзер Вильгельм (тут унтер офицеры принялись подталкивать солдат: «Кричите: Ура! Слава! На здар! – не то будете подвязаны!»), своим изречением: «Прежде, чем опадут листья, вы будете у себя дома!» – имел в виду нынешнюю осень, и что это так и есть. Крупных боев и особых опасностей больше не предвидится, так как у русских нет снарядов, и им приходится отбиваться кулаками. Если кто нибудь будет ранен, то должен перевязать себя сам, а затем идти на перевязочный пункт; если по стратегическим соображениям будет дан приказ к отступлению, то раненых не бросать, а подобрать и унести с собою. Легко раненые не должны ничего бросать, а все, и в особенности винтовку, доставить на перевязочный пункт, где у них се примут под расписку.
– Винтовка – это вам не бублик, который можно спечь в несколько минут, – горячо говорил он. – Бели вы вернетесь без винтовки, то это значит, что вы подвергаете смертельной опасности того товарища, у которого ничего не будет в руках для защиты от неприятелей. Кто принесет винтовку, получит пять крон, а кто ее не принесет, останется после выздоровления или смерти без отпуска. А теперь его императорскому величеству, нашему всемилостивейшему государю: Ура! Ура! Ура!
Солдаты без особого воодушевления подхватили:
– Ура! Ура! Ура!
Капитан Сагнер слез с боченка и сказал теперь уже словно неофициально, менее торжественно и более по отечески:
– Постарайтесь не попасть в плен, потому что в таком случае вы, чего доброго, и через десять лет не вернетесь из России домой. Если кому из вас придется пасть в бою, то вдова получит за него триста крон. Впрочем, до светопреставления нам все равно не дожить. Или, может быть, кто нибудь желает жить вечно?
Он обвел: солдат глазами, и его взор в упор уставился на Швейка, так что Швейк выступил из рядов и, взяв под козырек, отрапортовал:
– Так что, дозвольте доложить, я не желаю!
А затем раздалась команда: «Вперед… марш!» – и батальон тронулся в путь, причем каждая рота имела свое направление. Орудия грохали чаще и громче. Выстрел следовал за выстрелом. Проходя мимо батареи, солдаты видели, как после каждого выстрела, дрожал воздух и орудие подпрыгивало кверху; артиллеристы, скинув куртки и засучив рукава, работали до изнеможения; пот лил с них градом…
Швейк шагал рядом с Балоуном непосредственно за поручиком Лукашем; толстяк мельник молился, сложив руки на подсумке, а Швейк утешал его:
– Да ты не бойся, миляга. Ведь ты же слышал, как господин капитан объяснял, что если тебя убьют, то твоя жена получит за тебя триста крон премии. За ворону лесничий получает по десяти хеллеров, за хорька или куницу – крону, за лисицу – пять. Так оно и расценено, что триста крон вдове за мужа и сиротам за отца вполне достаточно!
Вдруг пушки забухали где то далеко впереди, и над головами солдат с воем пронеслась очередь. Новички, впервые попавшие в бой, с любопытством оглянулись, а бывалые стали уверять:
– Это шестнадцати- или восемнадцатисантиметровки. Покуда они летят над нами, нам хоть бы что. Ну, а если такая штучка бахнет промеж нас, то вы так и покатитесь… со смеху, ребята.
Тем временем Швейк продолжал развивать свои соображения по вопросу о вознаграждении за павших в бою.
– Триста крон, – говорил он, – это вполне достаточно. Это как раз столько, сколько стоит средней величины бык. Ведь если бы ты свалился у себя на мельнице в омут и утонул, то твоей жене не только ни черта бы не дали, а еще ей пришлось бы тебя хоронить на свой счет. И то сказать: если ей достанется после тебя мельница, хорошая мельница, да без долгов, она же может захороводить кого-нибудь другого, потому что порядочную женщину, честную вдову, да еще с хорошей мельницей в придачу, всяк охотно возьмет. И кто знает, так ли ты со своей женой обращался, как такая хорошая женщина и жена того заслуживала? Вот я тебе расскажу, Балоун, какой был случай в пражском магистрате. Ходила туда, получать пособие некая Андуля Проус с Франтишековой площади, работница на Малеровой бумагопрядильне в Бубне; и вот как то раз кассир пособия ей не дает, а глядит на нее так жалостливо, проглатывает слюну да и говорит: «Вы, пожалуйста, мадам Проус, не пугайтесь, а только пособия вы больше получать не будете. У меня для вас очень печальная весть: муж ваш убит на сербском фронте. Вот, получите единовременно триста крон». Тут Андуля Проус сложила этак руки, как на молитву, слезы у нее из глаз – в три ручья, и она как расплачется: «Слава те, господи, слава тебе! Уж и не знаю, господин хороший, как вас и благодарить, что вы меня так порадовали. Стало быть, Вашека в самом деле ухлопали? Вот радость то, что вы, господин хороший, даете мне за него триста крон. Я от него, от разбойника, за всю жизнь столько денег не видывала. Так, значит, его, сокола моего ясного, душенька уже успокоилась? Он, знаете, благодетель вы мой, перед тем как уехать, так меня отлупил, что у меня синяки на спине и на руках и посегодня не зажили. Вот, поглядите!» И она сдернула с себя кофточку и показала кассиру рубцы, которые остались после мужниных побоев. Но тогда другие бабы подняли крик, чтобы она не смущала кассира, потому что он может ошибиться при выдаче пособий. А одна даже встала перед кассой на колени и стала умолять кассира дать ей триста крон, а ее мужа пусть тоже убьют. Потом то оказалось, что это вовсе и не жена, а некая Серинек, и получала пособие за некоего Франца Сланаржа, точильщика из Либеня; она была только его сожительницей, прижила от него двоих детей, а он ее бросил и завел шуры муры с одной работницей кирпичного завода в Прошеке. Может быть, твоя жена тоже…
Но тут Швейк должен был умолкнуть: высоко над их головами разорвалась шрапнель, и по дороге заклубилась пыль от ударившихся о землю пуль. В задних рядах один солдатик схватился за плечо, из которого хлынула кровь, и бегом бросился назад.
– Повезло парнишке! – промолвил кто то позади Швейка. Но уже разорвалась вторая шрапнель, и визг ее прорезал громкий, высокий голос поручика Лукаша:
– Рота слушай! Цепью – наступай! Равнение – на первый взвод! Под отчаянную ругань унтер офицеров, расталкивавших солдат направо и налево, рота начала делать перебежки. В третьем взводе фельдфебель злобно ткнул солдата и рявкнул:
– Вперед… твою… Не знаешь, как цепью наступать? – Ей богу, не знаю, – плача, ответил солдат. – Я из ополченцев, две недели в роте, да и то пролежал все время в околотке – грудью хвораю. Я не этого полка, я был в 42 м, а там меня только учили отвечать: «Шеф имперско королевского 42 го пехотного полка есть эрцгерцог Фридрих Кумерлянский Брюхвильский Лимбургский».
– Молчать! Иисус Мария, нам присылают детей, которым еще мамка нужна! – в отчаянии схватился за голову фельдфебель.
Стрелковая цепь развернулась. Солдаты, по недостатку обучения, не знавшие, что им делать, глядели во все глаза на бывалых и на отделенных. Шрапнель налетала с равными интервалами, высыпая, однако, град своих пуль каждый раз позади наступающих. Поручик Лукаш, подпоручик Дуб и кадет Биглер шли, повидимому, безбоязненно впереди, из чего опытные солдаты сделали вывод:
– Значит, мы, ребята, идем только на поддержку, а впереди есть еще кто нибудь. Потому что, как только дело станет серьезное, господа офицеры смоются назад.
Цепь достигла луга, посреди которого протекал обрамленный ивовыми кустами ручей. Над головами загудел аэроплан, и поручик Лукаш скомандовал:
– К кустам, и залегай! Живо, за прикрытия! Он будет бросать бомбы!
Большая птица стрекотала, описывая круги, где то высоко высоко в небе, затем повернула и полетела вдоль цепи влево. К Лукашу подбежал ординарец от капитана Сагнера, залегшего со своей ротой в поле у проселочной дороги.
– Лежать до получения новых приказаний! – скомандовал поручик Лукаш.
Солдаты зачерпнули манерками воды из ручья и напились; затем они легли на спину и стали обмениваться предположениями, кто это перед ними и в чем заключается их задание.
– Сегодня или в крайнем случае завтра нас раскатают дочиста, – сказал один, на что другой возразил:
– Ничего подобного. Это просто какой нибудь незначительный русский арьергард, прикрывающий их отступление.
Рядом со Швейком лежал щупленький, веснущатый солдатик; когда поручик Лукаш несколько отодвинулся в сторону, он вытащил из хлебного мешка русский патрон и принялся расковыривать его штыком. Вынув пулю, он высыпал порох из патрона себе на ладонь, а затем пересыпал примерно половину обратно и снова забил пулю тупой стороною штыка.
– Чего ты тут делаешь? – спросил его Швейк. – Ведь так же он не выстрелит.
– Будь спокоен, братец, выстрелит, – возразил солдатик. – А все там нельзя оставить, потому что это слишком сильный заряд и может оторвать всю лапу. Если, дай бог, русские начнут нас обстреливать, пока мы еще здесь, я в кустах то выпалю себе сам в руку, так что никто и не заметит, а потом айда на перевязку! Я уже схлопотал себе настоящую рану в живот, так что во второй раз мне вовсе не охота. Плевать мне на всю эту войну. Человек должен разум иметь. Намочи кусок брезента, оберни им руку и зажаривай себе на здоровье в нее русский патрон – самый пройдоха врач не разберется. М да, братец ты мой, я уже полгода на фронте, всего всего насмотрелся, и меня не так то легко поддеть.
– Еще лучше, если на ногу положить буханку хлеба, – вмешался в разговор другой солдат. – Казенный то хлеб вытягивает всю грязь, порох и дым из раны, а кость простреливается очень гладко.
– Нет, братцы, лучше всего дерн, – заявил третий. – Надо акуратно вырезать порядочный кусок густого дерна, крепко обвязать его на себе, и тогда пали хоть полный австрийский – получится только ровная дырочка, Русская пуля слишком сильно вертится в стволе, так что может раздробить тебе кость.
– Мне мой брат, который был на итальянском фронте, писал из лазарета, что у них солдаты устраивают себе такие штуки камнями, – раздался чей то голос из за куста. – Они кладут одну руку на камень, а другой бьют по ней, тоже камнем. Брат писал, что он таким манером левой рукой отбил себе все мясо с правой от локтя до самых пальцев, и что у него рука отсохнет. Да, да, у него характера хватит.
– А чего ради себя калечить? – отозвался куст с другой стороны. – С вами и так ничего не будет. Не стреляйте, что бы с вами ни случилось, – только и всего! Вот я пять месяцев был на фронте, был восемь раз в бою и не расстрелял ни одного патрона. Не убий, и не убиен будешь, не калечь других, и сам цел останешься. Над нами – судьба, и судьба – справедлива!
Голос, прозвучавший последним, представлял прекраснейший цвет человеческой культуры; солдат, которому он принадлежал, был больше, чем самый знаменитый художник, скульптор, поэт и артист, взятые вместе. Это был человек, который не хотел убивать и не; имел намерения дать себя убить.
В Швейке возбудило живейшую симпатию то обстоятельство, что солдат не хотел стрелять; он с удовольствием расспросил бы его поподробнее, но вернулся поручик Лукаш, после того как к нему снова был прислан ординарец, и скомандовал:
– Вперед! Равнение на меня!
Шрапнели стали реже, перестрелка стала затихать и цепь двинулась вперед по лугу, пересекла засеянное поле и стала подыматься по отлогому склону. И тут она увидела картину только что закончившегося боя: груды русских трупов. Ни одного австрийского, ибо высшее командование и тут старалось воздействовать психологически. Пока солдат сам не попадал в передрягу, он должен был во что бы то ни стало представлять себе картину боя в стиле рыночного лубка: падают одни неприятельские солдаты, а наши стреляют в них, колют и рубят их, преследуют их по пятам и выходят из всего этого без единой царапинки, потому что их охраняет целый сонм ангелов хранителей и за них молится в своем венском дворце престарелый монарх.
И вот трупы русских солдат валялись по всему склону. Они лежали разутые, на спине, на боку, ничком, как застигла их смерть, и страшный оскал их зубов в почерневших лицах должен был возбудить отвагу в наступавшей австрийской армии.
Швейк весь съежился при виде этой потрясающей картины, но затем взглянул внимательнее и обратился к вольноопределяющемуся Мареку:
– Неужели их так и закапывают? Не посыпают даже негашеной известью? Солдату полагается глубокая могила и сверху негашеная известь – вот, мол, вам, братцы, за ваши труды! По моему, за это дело должно было бы взяться Пражское бюро похоронных процессий и прислать сюда гробы. Ведь даже неотесанные доски теплее, чем одна рубашка, в которой их тут хоронят. А Марек ответил как во сне:
– Хорошо взять либо смоченный брезент, либо густого дерну… А мне, Швейк, этой ночью снилось, будто я поехал домой в отпуск. Мать моя приготовила вареники, поставила их на стол, и я сел есть. Вдруг приходит наша дворничиха и говорит: «Барыня, а где же ваш сын?» А меня то за блюдом с варениками вовсе и не видать. Ну, я вышел, и дворничиха со мной поздоровалась и спрашивает: «Как же так, молодой барин, вы все еще на фронте? Все порядочные люди уже либо в России, либо в лазарете. Ведь вам же, поди, тоже не выстоять?» Швейк, ты веришь в то, что сны бывают вещие? Я – да! Эта война мне вовсе не по душе, и я наверно стал бы являться привидением, если бы меня закопали голым и босым. Швейк, не менее его расстроенный представившейся картиной, вопреки всякой логике ответил:
– В дерн я, положим, не верю, но с брезентом оно, пожалуй, было бы не плохо… Так и быть, я тебе намочу брезент то, да сам и сведу тебя на перевязочный.
Дальше по косогору росла жиденькая березовая рощица. Добравшись до нее, Швейк чуть не вскрикнул от изумления: она была полна солдат. Тут стояли вперемежку германцы, гонведы, босняки, спешенные драгуны, несколько команд минометчиков, гусары и пехота с петлицами всех возможных оттенков. Когда они расположились на отдых рядом с босняками, те приветствовали их словами:
– Растак вашу душу, скоро идем в атаку, а потом нам выдадут рому. Без рома нет и атаки.
Спереди доносились непрерывные ружейные залпы и бешеная трескотня пулеметов; русская артиллерия снова стала обстреливать рощицу шрапнелью. Но вскоре ее огонь начал ослабевать.
– У них нет снарядов, – шепнул подпоручик Дуб поручику Лукашу, – они сегодня опять побегут. Мы им поддадим пару.
– Пока что, они еще не бегут, – возразил поручик. – Дело, вероятно, дойдет до штыков. Швейк, – обратился он назад, – не забудь, что ты ординарец, и держись около меня. А ты, Балоун, смотри, не вздумай удрать со всеми консервами. Если я буду ранен, ты поедешь со мной в тыл.
У боснийцев оказался прекрасный нюх; не успело солнце склониться к закату, как за рощицей показались нагруженные бочонками повозки. Раздавали ром; взвод за взводом подходил со своими флягами к бочонкам, и кто успевал выпить и подойти еще раз, получал вторую порцию. Действие рома не замедлило сказаться. Настроение значительно поднялось, матерная ругань босняков так и висела в воздухе. Германцы запели «Ich hatt’ einen Kameraden»1, а у чехов один совсем охмелевший солдат встал и, держась за березу, принялся орать:

Где под Краcником, у Сана,
Бор дремучий встал,
Мертвых братьев непрестанно
Мчит бурливый вал.
Я от дома гак далеко…
Ах, слеза туманит око…
Ворочусь ли я туда?
Сердце шепчет: никогда!

– Ну, ну, не голоси, как старая баба! – заметил кто то сзади и сдернул певца на землю.
Когда стемнело, раздалась команда: «Вперед! Вперед!» – и вся масса пришла в движение. Люди, скотски пьяные, шли во славу императора умирать за родину. Они находились в таком состоянии, о котором «Пресс бюро» писало: «Наша армия возбуждает всеобщее восхищение своей доблестью и беспримерной самоотверженностью. Она героически и стремительно бросается в атаку, полная высокого воинского духа».
А этот «дух», которым высшее командование наполняло своих доблестных воинов, вырабатывался на всех винокуренных заводах от Судетских гор до Адриатического моря холодным и горячим способом из картофеля. И господа винокуренные заводчики так шибко зарабатывали на этом продукте, который они поставляли правительству для одержания победы над врагом, что после войны, покупая себе новые заводы, дворцы и имения, они могли говорить:
– Все это – плоды военного энтузиазма и воинского духа.
Винные пары дурманили мозг и ослепляли глаза; ничего на свете не казалось страшным, всего можно было достигнуть – алкоголь действовал во всю.
Неровными, ломаными, волнообразными линиями наступающие лезли на врага, подгоняемые нечеловеческими криками:
– Вперед! Вперед!
Пули вокруг жужжали и свистели, все пронзительнее и ниже, словно невидимые мухи, с мягким «ти юу, ть фи юууу» у самых ушей, так что Швейк невольно отмахнулся:
– Отстань, проклятая!
– Вперед! Вперед! – раздалось где то совсем недалеко за ним, и он узнал голос капитана Сагнера.
– Вперед! Вперед! – крикнул также откуда то сзади поручик Лукаш.
Швейк оглянулся, но не увидел ни одного знакомого; вокруг были все только чужие лица. Какой то толстый, здоровенный германец заметил обращенный назад взор Швейка, подтолкнул его локтем и злобно и саркастически проворчал:
– Тебе, поди, тоже хотелось бы держать фронт сзади? Как бы не так, любезнейший! Это только для господ офицеров!
– Не в том дело, камрад, – ответил Швейк. – Но так как я ординарец, то и обязан, если с моим поручиком что нибудь случится, бежать за помощью. А этот осел, Балоун то, наверно уж давно потерялся в этой суматохе.
В этот момент в передние ряды угодил тяжелый снаряд; сноп огня вырвался из земли, тяжелый удушливый дым застлал все кругом, и земля задрожала так, что Швейк свалился с ног.
Он остался лежать, в то время как все вокруг него разбежались по сторонам; затем, ощупав себя, он сказал:
– Вот это действительно фейерверк! Этот будет получше того, который пускает в Иванов день господин Хаек на Стрелецком острове. Но только не надо, чтобы получался такой взрыв. Этак можно кого нибудь и убить.
Стрелковая цепь снова выравнялась. Крики «вперед, вперед!» становились все более дикими и безумными, превращаясь в сплошной звериный вой. Солдаты падали и снова бросались вперед, словно кто то сзади подгонял их плетьми. Снаряды разрывались уже за их рядами. Швейк поднялся и добежал до большого куста шиповника, росшего на краю поля; там он снова залег. Вскоре к нему подскочил мадьярский офицер с револьвером в руке и погнал его вперед. Швейк заметил, что за солдатами по пятам шла целая цепь офицеров и полевых жандармов.
«Совсем как при полицейской облаве, – подумал он, – когда полиция ищет кого нибудь в Праге». И, прибавив ходу, сказал офицеру:
– Я только хотел подождать здесь моего господина поручика. Вы, пожалуйста, не расстраивайтесь, потому что я и сам знаю, что строгость всюду необходима. Тем более на поле сражения.
И он снова исчез в толчее. Потом он попал в наспех вырытый окоп, откуда отчаянно отстреливалось несколько совершенно измученных и ошалевших солдат. Но едва он успел ввалиться туда, как раздалась команда:
– Рота, прямо по неприятелю пальба – начинай!
Винтовки затрещали, и тысячи огненных вспышек осветили темноту. Минут десять продолжалась трескотня выстрелов, с четверть часа летели шрапнели и гранаты за окоп; затем огонь на флангах усилился, тогда как в центре по команде! «Прекратить огонь!» – он замолк.
И вновь тишина была прервана командой'
– Примкни штыки! В атаку! В атаку! Вперед! Вперед!
Вся эта человеческая масса ринулась вперед, чтобы схватиться врукопашную и штыками в живот или грудь добить тех, кого пощадили пули, шрапнель и осколки снарядов. Едка успели люди выбраться из окопа, как начала стрелять австрийская артиллерия. Слышно было, как кто то кричал в полевой телефон:
– Заградительный огонь! Шрапнелью!
Военная техника оказалась во всех отношениях совершенна: кому мало было для воодушевления одного рома, тому помогала своя же артиллерия, расстреливавшая отстающих.
Швейк был увлечен общим потоком. В несколько секунд наступавшие пробежали небольшое расстояние, отделявшее их от второй линии русских окопов. Но последние оказались уже пустыми. Кроме валявшихся повсюду убитых и раненых, здесь не было ни одного неприятельского солдата – все успели во время убежать.
– Не задерживаться! Вперед! Вперед! – кричали офицеры. Атакующие перемахнули через окоп и помчались дальше в темноту. Швейк остался один среди раненых.
– Что, ребята, досталось вам, на орехи? – участливо промолвил он, вливая им в рот немного воды из своей фляги. – Что ж вы раньше то не удрали? Ведь с нашей пехотой, знаете, шутки плохи. Да что солдаты – даже я штатский человек, если он пьян, часто бывает способен причинить другому тяжкое телесное повреждение. Вскоре солдаты вернулись обратно; русские, воспользовавшись темнотою, исчезли, словно в воду канули, и солдаты, вытаскивая убитых и раненых из окопов и передавая их санитарам, ругались:
– Чорт возьми, этак, значит, завтра с утра нам опять придется за ними гнаться! Теперь они, пожалуй, до самой Москвы не остановятся. Говорят, германцы уже в Варшаве. Пожалуй, если мы каждый день будем их так колошматить, как сегодня, то скоро им капут.
– А много ли их еще осталось, камрад? – спросил Швейк. – Хорошо было бы распределить их поровну на все время, сколько будет еще продолжаться война. На каждый день по определенной порции. Потому что нехорошо сожрать все разом. Вот в Млада Болеслави в сберегательной кассе служил кассир, некто Вильд, так тот тоже не сразу, а медленно, раз за разом крал из кассы, чтобы заметно не было. И ведь все ж таки, хоть он и помалу брал каждый день, обчистил кассу до последнего грошика. Или вот еще господин Дрозд в католической сберегательной кассе при общине св. Венцеслава, о которой так, много писали в газетах; он тоже крал, потихоньку и осторожно, так что даже и сам св. Венцеслав ничего не заметил, пока касса не опустела. Словом, не надо разевать рот сразу, если даже хочется проглотить весь мир, потому что таким образом немало народу вывихнуло себе челюсть. Мирное царствование его императорского величества продолжалось пятьдесят лет, пока приготовились к войне. А господин Дрозд в Венцеславовой кассе крал четырнадцать лет.
Какая то фигура протиснулась к нему и с возгласом: «Швейк, ты тоже еще жив?» – бросилась ему в объятия.
– Да, да, это я, живехонек! – просиял Швейк. – А с тобой, Марек, вольнопер, тоже ничего не случилось? А я уж думал, что больше никогда тебя не увижу, что тебя стащили уже в лазарет.
– Капитан Сагнер, так того санитары, действительно, унесли, – сказал кто то рядом. – Он, говорят, контужен снарядом.
– Молчал бы уж, когда не знаешь! – перебил его другой. – Так таки непременно уж и снарядом! Просто, у него есть пилюли, от которых человек сразу лишается чувств; это ему дал наш врач. Я уже три раза видел его в бою, и никогда то он не доходил дальше первого окопа. Он падает в обморок и остается в таком состоянии до тех пор, пока не попадет в тыловой госпиталь. Что ж, офицерам то живется неплохо, у них знакомства среди врачей. А вот наш брат не попадет домой, пока не принесет на перевязочный пункт подмышкой свою собственную голову.
А Марек добавил, наклонясь к самому уху Швейка:
– Я уж тоже слышал об этих пилюлях… У меня, знаешь, нехватает духу причинить себе какое нибудь увечье. А здесь раньше или позже человека непременно убьют.
– Утро вечера мудренее, – солидно промолвил Швейк. – Я так полагаю, что нам следовало бы теперь маленько соснуть. А что делается там, впереди? Что вы там видели?
– Да ничего, – зевая, ответил Марек, – только три русских орудия да несколько пулеметов. Мы их там так и оставили, потому что никому не охота с ними возиться. Ужас, до чего мы устали!
Вольноопределяющийся поднял воротник шинели и моментально уснул. Швейк еще минуту возился со своей трубочкой; а когда капрал приказал ему заступить в караул, он молча взялся за винтовку, вылез из окопа и пошел в том направлении, которое указал ему капрал.
Пройдя всего несколько шагов, он обо что то споткнулся и при свете разгоревшейся трубочки взглянул на землю. Перед ним лежала чья то оторванная нога в высоком сапоге, вместе с желудком и обрывком кишки, обвившейся вокруг голенища.
– Бедняга, – участливо пробормотал Швейк, – видно, придется тебе в два приема являться на тот свет. Ну, по крайней мере хоть санитары с тобой не мучились; хорошо, когда они не проклинают человека после смерти.
Он предложил солдату, которого он сменил, лечь спать, а сам пошел дальше. Вскоре он различил в темноте три орудия, обращенные дулами в том направлении, откуда наступали австрийцы; недалеко от орудий стояли два пулемета.
«Ишь ты, они у них на колесах, – подивился Швейк. – Это у них хорошо придумано – по крайности, не приходится таскать их на спине».
Он впрягся в постромки одного пулемета, а другой прицепил к тыльной части первого. Айда – пошли!
Колеса заскрипели, и Швейк вернулся на свое место. Он остался стоять на посту, а когда через час его сменили, он дотащил оба пулемета до своего окопа и заснул подле них блаженным сном.
Едва забрезжил свет, окопы ожили; унтер офицеры грубо расталкивали заспавшихся солдат и кричали:
– Разбивка. Всяк ворочайся в свою часть. Кто из 91 го – направо. Из 66 го гонведного – в тыл, сменяться.
Швейк разбудил Марека, а затем вылез из окопа, снова впрягся в пулеметы и потащил их направо, где вскоре заметил поручика Лукаша, принявшего командование батальоном и вновь его формировавшего. Многих людей недоставало, и изумление Лукаша было совершенно искренне, когда перед ним вдруг предстал солдат, левой рукой отдававший честь, а в правой державший ремень, к которому были привязаны два пулемета, и отрапортовавший:
– Так что, господин поручик, честь имею явиться – рядовой Швейк, ординарец. Так что особых происшествий никаких не было, а сражение мы выиграли полностью. Эти два пулемета я отбил вчера при наступлении, только они плохо смазаны, и колеса скрипят. Дозвольте доложить, я хотел бы посвятить эту военную добычу моему полку, чтобы он покрылся большей славой в газетах.
– Швейк, – прикрикнул на него поручик, стараясь сохранить серьезность, – а вы знаете, что ожидает ординарца, который во время боя отлучился от своего начальника? Расстрел!
– Никак нет, господин поручик, не знаю, – добродушно ответил Швейк. – Но только, дозвольте доложить, господин поручик, я дожидался вас, потому что знал, что вам без меня будет страшно и скучно; а тут какой то незнакомый господин поручик гусарского полка хотел было меня застрелить из револьвера. И еще дозвольте доложить, что мы сражение выиграли без чужой помощи, а я теперь уж от вас ни на шаг не отстану, господин поручик… Осмелюсь спросить, сегодня опять ром выдавать будут?
– А, господин Швейк! – раздался в этот миг голос подпоручика Дуба. – Где это вы изволили пропадать? Я знаю, что вы даже ни одного патрона не расстреляли, и очень удивляюсь отсутствию известий, что господин Швейк находится уже на русской стороне. Швейк взглянул на него, готовясь дать ответ, но поручик Лукаш предупредил его; указывая на военную добычу Швейка, он резко сказал Дубу:
– Швейк – храбрый солдат, и я представлю его к малой серебряной медали. Вчера вечером во время атаки он отбил у неприятеля два пулемета. – И, обращаясь к Швейку, вполголоса добавил: – Молчи уж, идиот! Где это ты нашел их среди старого хлама и чего вздумал притащить сюда?
Но Швейку так и не пришлось ответить. С неприятельской стороны загремели орудия, и три снаряда разорвались так близко, что Швейк, всплеснув руками, воскликнул:
– Так что, господин поручик, дозвольте доложить, русские палят из тех самых пушек, от которых я увел вчера эти пулеметы. Иначе быть не может.
– Как? Вы отбили даже орудия? – спросил поручик Лукаш. – Почему же вы их оставили на месте?
– Да потому, господин поручик, – вздохнул Швейк, – что мне одному пушки не стащить было; это, извините, даже паре лошадей не под силу.
Огонь русских становился все сильнее и напряженнее; через полчаса показались резервы для поддержки их наступления. Они шли густыми колоннами, спокойно и решительно, тупо и покорно, словно им ни до чего дела нет, и вливались в передовую линию.
«Это они готовятся к контр атаке или глубокому охвату с флангов, – подумал поручик Лукаш. – Видно, отступать им уже надоело».
Его предположение оказалось правильным. Неприятельские ряды огласились вдруг раскатистыми, громовыми кликами «урра ааа!», и русские бросились в атаку.
Батальон дрогнул, но выдержал их натиск. Русские отхлынули назад, но около полудня их «ура, ура, урааа!» снова потрясло воздух, и поручик дал приказ к отступлению.
Впрочем солдаты начали отступление, не дожидаясь такого приказа. На всех склонах и возвышенностях, сколько хватал глаз, появились русские войска, словно саранча, и роте гонведов, назначенной прикрывать отступление до того момента, когда русские подойдут вплотную и сметут ее, едва удалось предотвратить панику. Как только солдаты услышали команду Лукаша: «Назад, назад!» – они лихо надели фуражки козырьками на затылок и немедленно повернули вспять.
– Теперь мы опять будем с недельку наступать таким манером, – кричали остряки. – Гляди, ребята, все черно от них. Смазывай пятки заячьим салом, братцы, и – ходу!
Так бежали они до полудня. Затем отступление было остановлено германцами, которых спешно перебросили на грузовиках к месту прорыва, словно наложили вату на глубокую рану. В это время батальон, в котором был Швейк, докатился до какой то станции, где ярко горел интендантский склад, грозя поджечь стоявший наготове поезд.
Русские остановились, чтобы собраться с силами. К вечеру их наступление возобновилось. Артиллерия открыла ураганный огонь, под прикрытием которого они все ближе и ближе наседали на австрийцев.
Линию фронта невозможно было удержать; она заколебалась и стала медленно подаваться назад. Пришел приказ занять станцию; батальон отправился туда, но русская артиллерия тотчас же сосредоточила свой огонь на здании станции, так что поезд едва успел отойти целым и невредимым.
– Удержать станцию во что бы то ни стало! – приказал поручику Лукашу через своего ординарца начальник бригады.
– Передайте начальнику бригады, чтоб он сам пришел держать ее, – накинулся поручик Лукаш на ординарца. – Тут не то что человек, а и кошка не удержится.
Тем не менее батальон продвинулся почти к самому зданию, но пристрелявшаяся артиллерия осыпала его градом снарядов. Солдаты разбежались, и Лукашу оставалось только ругаться:
– Чорт бы побрал эту комедию!
– Так что, дозвольте доложить, – крикнул ему в самое ухо Швейк, – что наш четвертый взвод весь перебит. Господина под поручика Дуба…
Снаряды преследовали их по пятам, рвались и забрасывали их землею, и Швейк, напрягая свой голос до адского рева, заорал:
– Так что, господин поручик, сдается мне, что лучше всего было бы нам убираться отсюда. Они, сволочи, жарят прямо в нас.
Солдаты, низко пригибаясь к земле, разбегались теперь уже целыми группами; лишь далеко позади станции, в сосновом лесу, удалось остановить их и повернуть лицом к неприятелю. Они залегли, вырыв себе лопатами неглубокие ямки в рыхлой почве. Затем по отделенно сделали перекличку, и, когда оказалось, что во 2 й роте недоставало почти целиком четвертого взвода, Швейк вышел к батальонному Лукашу и, взяв под козырек, отрапортовал:
– Так что, господин поручик, дозвольте доложить, что у нас не оставалось времени подобрать господина подпоручика Дуба, как приказывал господин капитан Сагнер, что надо подбирать раненых. Нам его до самого вечера не подобрать, потому что в него угодил снаряд и разорвал его на тысячу кусков.
«Стало быть, на сей раз сложил свою голову Дуб. Об этом его „господин начальник окружного управления“ ему, вероятно, ничего не говорил!» – подумал про себя поручик Лукаш, а вслух спросил: – Где это было? Там, у станции?
– Так точно, там его это несчастье и постигло, – отозвался Швейк, – когда русские так крыли, что… Иисус Мария! – воскликнул он вдруг. – Я ж там потерял свою трубочку!
Он принялся искать у себя во всех карманах, перешарил вещевой мешок, вытряхнул подсумок; но трубочки нигде не было. И Швейк сказал поручику таким задушевным тоном, какого поручик никогда еще от него не слышал:
– Все, что с нами случилось, – сущие пустяки, и вы, господин поручик, скоро об этом забудете. Но вот что я теперь стану делать без моей трубочки?…
Вся фигура Швейка выражала бесконечную скорбь и отчаяние. Они охватили и поручика Лукаша, превратясь у него, однако, очень скоро в гнев и озлобление против всего мира, в котором возможно было такое безумие. Он подозвал Балоуна, приказал откупорить бутылочку сливовица и стал утешаться им в такой мере, что вечером, когда на небе зажглись первые звезды и перестрелка с обеих сторон прекратилась, Швейк, склонившись у подножия вековой сосны над своим поручиком, беспристрастно констатировал:
– Насосался, как грудной ребеночек, и наверно ему снится что нибудь очень хорошее. Эх, слишком у него мягкое сердце для войны!
Затем Швейк прикрыл его шинелью и сам растянулся возле него. И вдруг он вспомнил, что фельдкурат, когда они отправлялись в поход, говорил им в своей проповеди, как чудно на поле сражения, когда кругом пылают деревни и стонут раненые.
«Надо было дать этому фельдкурату хорошенько по морде», подумал он еще и заснул. Ему приснилось, будто снаряд еще раз разорвал подпоручика Дуба, и тот среди дыма и пламени возносился на небо, словно пророк Илья в своей огненной колеснице.
– У врат рая толпились души убитых, в самых разнообразных мундирах, а душа подпоручика Дуба старалась протолкаться между ними, усердно работая локтями, и кричала: «Да пропустите же меня, я пал за Австрию и хочу первым говорить с господом богом! Что, святой Петр, ты говоришь, что ты слуга господень? Но я хочу говорить с самим начальником. Расступитесь, потому что вы еще меня не знаете. Я бы вам не пожелал узнать меня поближе». И вдруг по всему небу разлилось безмерное золотое сияние, среди которого появился почтенный старец в белоснежном одеянии; возле старца стоял светловолосый юноша в забрызганном кровью мундире и с терновым венцом, вместо фуражки, на голове. Старец указал перстом на большую книгу, которую держала перед ним в руках прекрасная дева, и громовым голосом спросил Дуба: «Подпоручик Дуб, почему преследовал ты бравого солдата Швейка? Зачем заставил его выпить бутылку коньяку?» Подпоручик Дуб не ответил на это, и юноша простер руки, в которых подобно расцветшим розам алели кровавые раны. Тогда старец воскликнул: «Иди во ад!» – и подпоручик слетел на землю. Сияние погасло, старец исчез, юноша с терновым венцом заплакал и ушел, закрыв лицо белым покрывалом, и Швейк проснулся со словами:
– И откуда это человеку такая дрянь в глаза лезет?
Начинало смеркаться. Швейк схватился за карман и тут только понял, какую понес он вчера утрату. Он быстро вскочил на ноги, дрожа от холода. Все спали, и только караулы мерным шагом ходили взад и вперед между соснами. Швейк вышел на опушку леса. Там стоял на посту солдат из его взвода; услышав за собою шаги, тот вздрогнул от неожиданности и, вскинув винтовку, крикнул:
– Стой! Кто идет?
– Ну, чего ты всполошился? – недовольным тоном спросил Швейк. – Это я, иду на разведку. Что ж, ты меня не узнаешь, что ли? Иисус Мария! Ох, уж эти мне новобранцы! Ни к чорту то вы не годитесь!
– Ах, так это ты, Швейк? – протянул солдат, опуская винтовку. – Не знаешь ли, будет сегодня кофе или нет? Не растреляли ли мы вообще то наши кухни?
– Не знаю, братишка, не знаю, – буркнул Швейк. – У меня нет времени лясы точить. Они нам еще зададут перцу, москали то.
– А отзыв и пропуск знаешь? – спросил солдат, на что Швейк сквозь зубы процедил:
– Потерянная трубка.
С первыми лучами солнца снова заревели русские орудия; артиллерия, словно сорвавшись с цепи, громила станцию, мимо которой шел Швейк на поиски своей трубочки, громила, не жалея снарядов, как будто их было у нее слишком много, и она хотела от них поскорее избавиться. С батареи, вероятно, его заметили и начали обстреливать шрапнелью. Потом где то вблизи застрочил пулемет, поливая свинцом все поле, так что Швейк счел более благоразумным укрыться за зданием станции. Мало по малу сообразив, откуда и куда летели пули, он, когда пулемет умолк, двинулся по линии огня. Вскоре он добрался до большой воронки от тяжелого снаряда, уничтожившего их четвертый взвод, и несколькими шагами дальше, как раз, когда он думал, что ему, пожалуй, придется пробродить таким манером до второго пришествия в поисках своего потерянного счастья, – его глаза заблестели.
В сырой траве лежала трубка, его трубка, и капли росы сверкали на ней, словно слезы, которые она пролила по своему хозяину. Швейк нагнулся, чтобы поднять ее, и пулемет начал в это мгновение шпарить ему прямо под ноги.
Он поднял трубку, которая вдруг дрогнула в его руке. Швейк со всех ног бросился обратно за станцию.
Там он вынул из хлебного мешка пачку табаку, набил свою трубочку и хотел ее зажечь; и лишь когда он поднес ее ко рту, он заметил, что в ней нехватало кусочка мундштука и кусочка головки. Их начисто отбило пулей, словно отрезало, и Швейк понял, что это случилось в тот момент, когда он нагибался за трубочкой. Он высунул руку, державшую трубочку, за угол и, погрозив ею по направлению русского фронта, с презрением промолвил:
– Сволочи! Разве честный солдат делает такие гадости другому честному солдату? Кто вас учил воевать таким образом? Свиньи, подлецы.
Ответа на этот вопрос не последовало; только гранаты и шрапнель градом сыпались на станцию, а затем огонь был перенесен на некоторое время куда то за лес, откуда на него отвечала австрийская артиллерия.
А позади догоравшего склада сидел на корточках Швейк с искалеченной трубочкой во рту и ждал, пока на тлевших головешках закипит в котелке кофе. Ничто не мучило его совести, и божественная невинность сияла на его грязном, вымазанном сажей лице; он безмятежно принялся за кофе, а потом, растянувшись на солнышке, запел:

Знаю я чудесный домик,
Там сидит любовь моя
И прилежно вышивает,
Шьет платочек для меня.

Хорошо тебе, девчонка!
Шить платочек – ведь игра.
Мы же, бедные солдаты,
Мы в строю стоим с утра.

Стой в строю утеса тверже,
Заклинен, как гвоздь в стене…
Вот примчалась вражья пуля
И впилася в руку мне.
Вышибла бойца из строя…
Унесли, лежу больной.
Напишите, что я ранен,
Моей кралечке домой.

Одну руку отстрелили,
Ну, а та – раздроблена.
Приезжай да полюбуйся,
Что дружку дала война!

Нет, зачем тебя мне видеть,
Не хочу совсем тебя;
Славы мне венок сулила,
А я верил все, любя.

Боевая песня Швейка сливалась с воем снарядов. Он пел куплет за куплетом, пока не добрался до того, где раненый отвечает девушке, что ей не следовало ходить к солдатам в казарму и баловаться с ними. Тут он умолк, потому что неподалеку от него раздались чьи то стоны и плач.
Швейк пошел на голос. Сразу же за складом лежал на животе молодой солдатик и полз, опираясь на локти, к Швейку; брюки его намокли и почернели от запекшейся крови, он стонал при каждом движении и до жути напоминал кошку с перебитым позвоночником.
При виде Швейка он с мольбою сложил руки:
– Помогите, пане, помогите! Ради матки бозки, помогите!
– Ну, что с тобой случилось, парнишка? – спросил Швейк, подходя ближе. Затем, присмотревшись, он по штанам солдата понял, что тот ранен пулями навылет в обе икры.
Швейк осторожно поднял его и отнес за склад; там он раздел его, вспорол прилипшие к телу штаны и принес из колодца воды обмыть раны. Солдатик только вздыхал, следя глазами за работой Швейка. Перевязав его, Швейк дал ему хлебнуть из своей фляги и весело промолвил:
– Пустяки, брат! Все прошло сквозь мягкие части, и кость не затронута.
Солдат погрозил русским кулаками:
– Холеру вам в бок, сукины дети! Ай, мои ноги, мои ноги! И он снова заплакал.
– Брось, сынок, – ласково сказал Швейк. – Ложись ка лучше спать и не скули, чтобы не пришел кто. А я пойду пошарю, нет ли тут чего нибудь поесть. Впрочем, постой! Лучше положу ка я тебя туда, в ту воронку, а то еще, чего доброго, тебя тут придавит стеной, если они ее совсем раскатают.
Он перенес раненого поляка в воронку, а сам полез в здание станции. В канцелярии ничего не осталось, кроме разбитого телеграфного аппарата, но в подвале Швейк обнаружил корзину с большой бутылью в плетенке. Он срезал колпачок из ивовых прутьев, закрывавший горлышко, выковырял штыком пробку и сунул нос в бутыль. Глаза его заблестели.
– Ах ты, господи! – воскликнул он. – Ну и винцо! Здесь, должно быть, был хороший начальник станции, вот уж позаботился обо мне.
Он нагнул бутыль и отлил себе изрядную порцию в манерку; затем попробовал, прищелкнул языком и единым духом опорожнил ее.
– Эх, хорошо! – промолвил он. – Словно у Шульца в «Бранике» на Холмах. Но только, говорят, вино натощак не очень то полезно.
Он вынес бутыль из подвала наружу, а потом пробрался в выгоревший склад. Склад был наполовину пуст, и только в одном углу сиротливо жались несколько обгорелых ящиков.
Ловко лавируя между обвалившимися стропилами. Швейк пролез к этим ящикам и штыком взломал крышку верхнего из них; доска затрещала, и Швейк от глубины души вздохнул;
– Нашел, нашел! Бог меня, видно, не забыл.
В ящике оказались русские мясные консервы, и Швейк немедленно принялся перетаскивать их в ранце и в полах шинели в воронку к своему раненому товарищу, куда он перенес также и бутыль. И, трудясь, как муравей, он совершенно забыл о снарядах, продолжавших долбить развалины несчастной станции.
Когда раненый со всех сторон оказался обложенным жестянками консервов, Швейк принес последнюю партию, высыпал ее в воронку и, сам залезая туда, самодовольно промолвил:
– Ну вот, теперь я столько натаскал сюда, как воробей в гнездо. Теперь пусть никто не воображает, что выгонит нас отсюда.
Он открыл несколько жестянок и пошел разогревать их на пожарище станции. Возвратившись с горячей едой, он с удовольствием сказал:
– А знаешь, сынок, у русских консервы очень замечательные. Это что то в роде жареной печенки с лавровым листом.
Они принялись за еду и питье; вино согрело их, и из желудка, вместе с теплом по всем жилам разлились бодрость и надежда.
К вечеру разрывы шрапнели и гранат казались им только аккомпанементом к соло тенора; ибо в воронке Швейк пел – разливался:

Как час ночи где то било,
Оторвался я от милой.
Вышли вместе; средь ветвей
Заливался соловей.
Щелкал соловей в садочке;
«Подожди ка три годочка!»,
Как три года?! Скоро сына
Я б мог праздновать крестины,
Воспитать его к набору,
Чтоб муштру прошел он скоро.
А узнает он, как с винтовкой стоять,
Поймет он и то, как рапорт держать.
А узнает он, как рапорт держать,
Будет он караул отбывать.
А узнает, как караул отбывать.
Увидит, какая в карцере благодать.
А узнает, как в карцере торчать,
Его и кандалами не испугать.
А узнает, как кандалы таскать,
Вот тогда ему и с девками гулять!

– Вот тогда ему и с девками гулять! – торжественным и звучным голосом закончил Швейк, снова наклоняя горлышко бутыли к своей манерке; а раненый солдатик, поляк, у которого онемели от вина ноги, так что боль в них на время утихла, повернулся набок, оперся на локоть и постарался перещеголять Швейка в пении, выводя высоким тенорком:

Скоро к москалям поход…
Наш ефрейтор расцветет!
Мы пройдем по всей России,
От Варшавы в Петербург,
Марш, вперед, вперед, вперед!

Канониры с фланга ловко
Поведут бомбардировку,
Санитары ж неустанно
Бинтовать нам будут раны.
Мы пройдем по всей России,
От Варшавы в Петербург.
Марш, вперед, вперед, вперед!

– Ну, у тебя то им немного придется бинтовать, – сочувственно заметил Швейк, когда тот кончил. – Санитары, сынок, не больно любят себя утруждать. Пожалуй, еще долго придется тебе их тут дожидаться.
Огонь стал затихать; противники, видимо, отдыхали. Только тяжелые орудия долбили с той и другой стороны, расточая снаряды, для оплаты которых налогоплательщики выбивались из последних сил. Наступило то состояние, о котором донесения штабов гласили следующим образом:
«Положение на фронте без перемен. Наши войска отошли на заранее заготовленные позиции. На некоторых участках фронта продолжаются ожесточенные артиллерийские бои. Наше продвижение задерживается плохой погодой и сильными туманами, препятствующими развитию крупных операций».
Два дня и две ночи провел Швейк со своим неподвижным товарищем в воронке от снаряда, точно в комнате. Другую воронку, поменьше, он использовал под отхожее место, вынося туда на лопатке все, во что перерабатывал его товарищ содержимое жестянок. На утро третьего дня неприятель снова начал обстреливать совершенно разрушенную станцию, но вдруг огонь его прекратился. Оказалось, что русский фронт был прорван германцами где то много севернее, и потому русская армия снова вынуждена была отойти «по стратегическим соображениям», а не под давлением неприятеля.
После того как было установлено, что неприятель разбит и его преследуют новые, свежие силы, несколько офицеров верхом производили осмотр поля сражения, где санитары подбирали раненых и сносили убитых в кучи.
Проезжая мимо станции, они сошли с коней и заглянули между прочим в образовавшиеся от тяжелых снарядов воронки. Вдруг полковник Шредер вздрогнул и сделал господам офицерам знак не шуметь. Из под земли до них донесся сильный, грустный голос, распевавший:

Слеза невольно глаз туманит снова…
Уйду и тихо стану в стороне,
Где не слыхать и голоса людского,
Где горевать не помешают мне…
То то я была веселой,
Как позналася с дружком.
И любила ж я его!
Всех мне краше милый мой…
А теперь с другою пляшет,
Потому – та дрянь с мошной!

– Кто это там: сумасшедший, что ли? – спросил Шредер, вытаскивая револьвер.
И вдруг от развалин станции отделилась фигура солдата, быстро подошла ближе, – остановилась, как вкопанная, ровно в трех шагах от офицера и отчеканила:
– Так что, дозвольте доложить, господин полковник, что я согласно приказу станцию удерживал и по сю пору удерживаю.
– Удерживаете? Как вы ее удерживаете? Ведь вы никогда ее не занимали, – смущенно ответил полковник Шредер.
Но тут солдат разразился целой речью:
— Так точно, господин полковник, в ночь на вторник я ее занял и, страдая от голода и жажды, удерживал ее по настоящее время, потому что, дозвольте доложить, солдат не имеет права без приказания покинуть свой пост, а я от вас не получал приказания оставить мою позицию. Честь имею донести, что у меня ранен один человек и отбит пулей кусок мундштука от моей трубочки.
— Вы, кажется, из моего полка? — с удивлением спросил полковник.— Какой роты?
— Дозвольте доложить, господин полковник, я — Швейк, ординарец одиннадцатой маршевой роты,— гордо ответил солдат; а затем с любовным и мечтательным взглядом в сторону добавил: — А вон мой ротный командир, господин поручик Лукаш.
— Господин поручик Лукаш,— торжественно произнес полковник Шредер и положил при этом руку Швейку на плечо,— этого солдата вы представите к награждению большой серебряной медалью за проявленную им храбрость перед лицом неприятеля и примерное выполнение боевого приказания. Это — настоящий солдат, и такие герои очень нужны нашей армии. Сообщить о нем и его подвиге в приказе, который прочесть перед строем. Всего доброго!
И, вынув из кармана двадцатикроновую бумажку, он пожал Швейку руку.
Швейк передал своего раненого санитарам, набил ранец оставшимися консервами, вылил себе во флягу остаток вина и пошел в лес к своей роте. Там он узнал, что телеграфист Ходоунский ранен пулей в голову, а вольноопределяющийся Марек еще в понедельник был отправлен с простреленной рукой в лазарет.
— Ну вот, двух моих верных товарищей и нет! — вздохнул Швейк,— и мне даже не пришлось проводить их на их скорбном пути. Остались мы с тобой, Балоун, последними могиканами... По этому случаю вот тебе жестянка консервов. За это ты мне будешь чистить мои медали, пока я не получу самой высшей. Я сегодня же напишу пани Мюллеровой, чтобы она прислала мне пять коробок порошка «Амур» для чистки металлов.

***

Батальон сняли с фронта и отправили на отдых и пополнение в Ясинов. Достаточно оказалось двух сравнительно некрупных боев, чтобы нанести батальону жестокий урон — из командного состава и нижних чинов осталось в нем не более половины. Война снова принимала приятный характер; очень скоро выяснилось, что ясиновские евреи были обильно снабжены спиртными напитками, а когда обоз стал регулярно доставлять хлеб и походные кухни начали действовать и готовить гуляш из конины, настроение армии заметно поднялось. Люди снова готовы были вести войну до последнего издыхания, полевая почта снова ожила и везла груды розовых писем из Ясинова и в Ясинов. В Ясинове были получены поклоны от всех родственников и знакомых и сведения о том, кто на гулянке был избит и кого еще забрали в солдаты, а из Ясинова шли поклоны всем родственникам и знакомым и сообщения, кто и когда убит в бою, ранен или пропал без вести.
Денщик Балоун писал жене:
«Дражайшая супруга! Молись за меня и поставь свечку перед образом в Клокотах, чтобы Пресвятая Дева защитила и помиловала меня, как до сих пор, в этих ужасных боях. Я молился ей, и шестнадцатидюймовая бомба, которая летела прямо на меня, уклонилась на целый метр в сторону и разорвалась так далеко от меня, что я ее даже и не видел. Я был в страшной опасности и очень голодаю. Пошли мне, если есть, ветчины и каравай ржаного хлеба. Не забудь отдать точить жернова и поставить свечу, а ветчины ты можешь послать побольше; если воды мало, то бери с мужиков дороже. Узнай у старосты, когда будет замиренье, и обо всем мне в точности напиши. Твой, по гроб жизни верный, супруг».
Эта открытка подала повод для большого религиозного спора между Балоуном и Швейком, спора, в который вмешалось еще несколько человек поляков, взявших сторону Балоуна. Швейк утверждал, что Балоун врет, как собака, а Балоун призывал Бога в свидетели, что чудо с «чемоданом» обстояло именно так, как он описывал. Мнение поляков-католиков в этом деле было определенно и не допускало никаких сомнений: если кто выходит невредимым из боя, то это потому, что его любит и охраняет Господь, а если человек остается на поле брани с простреленной грудью или выпущенными кишками, то Господь его тоже возлюбил и потому взял к себе. В это они верили твердо и отстаивали свое убеждение так же, как Папа Римский отстаивает свою непогрешимость. Что бы ни случилось, и хорошее, и худое Господь посылает людям из особой любви к ним...
— Ты ведь дурак, Балоун,— сказал Швейк, возражая ему.— Ведь бомбы, когда она летит, вовсе даже и не видно, и к тому же у русских вовсе нет сорокадвухсантиметровок, потому что господина Шкоду посадили бы в Пльзене в тюрьму, если бы он вздумал сделать такие же орудия и для русских. Вот в третьем маршевом батальоне был один солдатик, по фамилии Кратохвил, который говорил, что на фронте нечего надеяться на Божию помощь, потому что от нее для солдат бывают одни неприятности. Он рассказывал, что у них в роте был некто Боучек из Мотоля, человек очень набожный; на шее он носил ладанку с частицей мощей святого Игнатия и освященный епископом образок Святой Троицы. В фуражке у него были зашиты все образки Божьей Матери, которые он в пути получил от монашенок и богомолок, а он был на фронте с самого начала войны. Он на Бога уповал, а тот его охранял, так что он побывал в девятнадцати боях, заработал восемь медалей «за храбрость», и ни разу с ним ничего не случилось. Только перед самым последним боем потерял он в лесу фуражку; ночью у него кто-то выкрал освященный образок Святой Троицы вместе с деньгами и документами, а утром порвался шнурок на шее, и мощи святого Игнатия провалились у него в подштанники. И вот, когда пошли они в наступление, даже еще и перестрелка-то как следует не завязалась, а он уж и готов — получил пулю в плечо. Пошел он на перевязочный пункт, его перевязали и отправили в лазарет...
— Проше пана,— перебил его один из поляков,— ведь это так и есть, как мы говорим.
— Дай рассказать до конца,— вежливо заметил ему Швейк.— Я же еще не кончил. Ну, так вот. Этого Боучска с его талисманами знали во всем полку, и врач тоже кое-что о нем слышал, а потому и говорит: «Вот видите, Боучек, все это не спасло вас от пули. И то, что вы так долго оставались целы, был просто случай». Тут Боучек рассказал ему, как все это произошло, а врач задумался и говорит: «Ну, не горюйте, Боучек, мы пошлем вас в лазарет в Прагу». Тогда Боучек расплакался, поцеловал врачу руку и сказал: «Бог наградит вас за вашу доброту, господин доктор. А я, если бы я знал, что все равно вернусь домой раненым, то давно бы выбросил вон всю эту дрянь».
— За такие слова пану следовало бы дать в морду,— отозвался на этот рассказ другой поляк.— Чтоб его холера взяла, чтоб ему вороны очи выклевали, чтоб его первая шрапнель в клочья изорвала...
— Брось, миляга,— не остался в долгу Швейк,— Бог и сам знает, что ему со мной делать, и не тебе ему указывать. Хорош бы он был, если бы стал слушать каждого дурака, который его, как ты, о чем-нибудь просит! Ему-то ведь известно, что люди большие прохвосты!

***

— Швейк, — сказал ему в один прекрасный день поручик Лукаш,— завтра мы отправляемся поротно в Подгужи. Первой идет наша одиннадцатая. Вас там вымоют в бане, уничтожат на вас вшей и дадут вам чистое белье. Смотри, не перепутай. Это очень важно. Ну- ка, повтори, что я сказал.
— Так что, господин поручик, вы сказали, что вы завтра первым пойдете с пашей ротой в Подгужи. Там вас вымоют в бане, уничтожат у вас вшей и дадут вам чистое белье. Дозвольте спросить, господин поручик, почему мне надо идти с вами уничтожать вшей в Подгужах? Мы бы вам помогли в этом деле и здесь. Я не знал, господин поручик, что у вас их так много; я думал, что вошь водится только на нижних чинах.
Поручик строго уставился на Швейка своими мутными глазами.
— Дурак! Чует мое сердце, что ты там опять натворишь что-нибудь неладное. Кого бы мне послать с тобою, чтобы он присмотрел за тобою? Берегись, Швейк, если ты не сделаешь все так, как я тебе приказал. Ты пойдешь с ротой — разумеется, и со мной! — в Подгужи. Там ты вымоешься в бане, понял? В бане.— Поручик возвысил голос.— Потом ты наденешь чистое белье, а тем временем будет произведена дезинфекция твоих вещей. Потом ты свое платье и вещи почистишь, подстрижешься, почистишь сапоги и вычистишь винтовку, словно к великому празднику. Понял, что тебе надо сделать?
— Так точно, господин поручик, понял,— кивнул Швейк.— Честное слово, господин поручик, завтра я буду, что красная девица. Но только, дозвольте спросить, чего это ради я должен быть таким чистеньким?
— Потому,— с расстановкой, как бы взвешивая каждое слово, ответил поручик Лукаш,— потому, что в Подгорцы прибывает завтра наследник престола Карл-Франц-Иосиф и собственноручно прикрепит к твоей, Швейк, груди две медали...
— В Подгужи прибудет его императорское высочество эрцгерцог Карл-Франц-Иосиф и собственноручно прикрепит к твоей, Швейк, груди две медали,— восторженно повторил Швейк.— Дозвольте мне сесть, господин поручик. Нет, кажется, я не переживу этой радости! Значит, он собственной персоной будет там и собственноручно приколет мне медали? Да, об этом я всю свою жизнь буду рассказывать в трактире «У чаши». Так что дозвольте сказать, господин поручик, вы можете вполне на меня положиться — я вовремя явлюсь на это торжество. А что, там будут эти, как их? — девицы в белых платьях? Я, господин поручик, попрошу у старшего писаря Ванека часы с цепочкой, чтобы, знаете, не ударить в грязь лицом. Потому что все, господин поручик, дело в точном соблюдении времени. Когда я служил на действительной службе в Будейовицах, то к нам должен был приехать какой-то генерал-лейтенант, который командовал нашим корпусом и вздумал произвести смотр нашему полку. Он изволил приказать, чтобы полк построился на плацу в одиннадцать часов утра, а накануне он даже освободил нас от занятий, потому что любил, когда солдаты выглядели бодрыми и веселыми. Наш-то полковой командир приказал батальонным приготовить полк к десяти часам. Те, чтобы не промахнуться, назначили ротным на час раньше, в девять. Ротные велели взводным начинать в половине восьмого, взводные отделенным — в шесть, а те, чтобы не опоздать, погнали нас уже в половине пятого. Дело было, господин поручик, во время сенокоса, перед самыми маневрами, и солнце так и палило. Их превосходительство явились ровно в одиннадцать, а наши молодцы стоят совсем ошалелые, чурбан чурбаном, потому что с половины-то пятого простоять, знаете, тоже не шутка! Семь человек уже свалились без сознания да четверых отправили в лазарет. Господин корпусный командир им сам и коньяк в рот вливал, потому что у него в каждой седельной сумке было по бутылке. Когда увидели это ребята из третьего батальона, они все сразу упали в обморок и пришли в себя, только когда обе бутылки оказались пустыми, а тех, кто ослабел, стали поливать водой из пожарной кишки.
После обеда Швейк сидел на пне за сараем; два человека крепко держали его за руки, двое — за ноги, а Юрайда брил его фельдфебельской бритвой. У Швейка слезы стояли на глазах; из носу текло, из левой штанины тоже, но он держал голову, словно окаменел, и подбодрял Юрайду:
— Режь, режь и не оглядывайся. Наследник должен видеть, что перед ним не какой-нибудь бродяга. Завтра я должен выглядеть таким красавцем, чтобы понравиться даже Ивонне, которая пишет про моды в «Народной Политике». Режь и не обращай внимания на то, что я от боли даже, кажется, обмочился. Хуже мне уже все равно не будет, а за славу каждому надо потерпеть, как сорока мученикам.
Через полчаса, когда Швейк смыл у колодца кровь со щек и в осколке зеркала увидел, что после бритья он стал похож на немецкого бурша после дуэли, он начал ходить от барака к бараку, таинственным голосом сообщая:
— Ребята, завтра мы идем в Подгужи. На вас и на офицерах будут уничтожать вшей. А у меня там назначено свидание с наследником престола, его императорским высочеством эрцгерцогом Карлом. Он приедет туда и будет со мной запросто советоваться, как ему управлять страной и не заключить ли ему сепаратный мир с Россией. Дружба с Вильгельмом ему уже надоела, и потому ему очень хочется подружиться со мной.
Следующий день принес Швейку высшее счастье и высшую радость. Вернувшись из Подгуже, он сам описывал событие в таком виде:
— Раздели меня, братцы, там совсем так же, как и вас, и поставили под холодный душ. Потом один ефрейтор из санитаров выбрил мне машинкой все волосы на теле, под мышками и в паху. Это было щекотно и здорово щипало, но от вшей это — первое средство, ведь и от воронья чтобы избавиться, нужно вырубить весь лес... Потом мне пришлось отдать мое барахло в какую-то коптильню, где мне изжарили ременный пояс, который я забыл в штанах. Барахло нам выбрасывали в узлах, и мы все наперебой бросались на них, чтобы не сперли другие. На мою шинель совсем уж нацелился один босниец, так что потребовалось съездить ему по уху. Наконец, пришел какой-то господин подпоручик и прочитал список тех, кто должен представляться его императорскому высочеству. Я крикнул: «Здесь!», и он отвел нас на отдельное место под деревьями, чтобы мы не путались с теми, у кого есть вши. Потом поставили впереди алтарь, вызвали музыку, фельдку- рат отслужил молебен, скомандовали: «На молитву, шапки долой!» — и показался наследник, эрцгерцог Карл.— Братцы,— продолжал свой рассказ Швейк,— из него хороший правитель выйдет, я могу ему отличную рекомендацию дать. Он мне сразу понравился, как только я его увидел; а когда он подошел ко мне поближе, то показался еще симпатичнее,— уж больно хороший шел от него дух: смесь сливянки с ромом или коньяком. Он очень приличный молодой человек и, по-ви- димому, демократ; по крайней мере, он не стыдится пить ром, хотя только самый лучший, ямайский. Потом один господин капитан прочитал по бумажке, что каждый из нас совершил геройского, и сказал, что на войне побеждает тот, у которого более крепкие нервы и больше военной сметки. Потом скомандовал: «Глаза направо», и мы все стали смотреть на наследника, ожидая, когда он начнет прикреплять медали. Они все лежали у одного подпоручика в фарфоровой чашке с надписью: «Вода Гисхюблер — лучший друг желудка», и его императорское высочество только брал их оттуда и прикалывал английскими булавками к левой стороне солдатской груди. Когда он дошел до меня, я сделал поворот головы, а рука скользит у меня вниз по ремню; он стал прикалывать мне медаль, но от рома рука у него так дрожала, что он приколол мне ее к самой коже. Я, конечно, не сморгнул, а гляжу ему прямо в глаза, как один жулик другому. Вот он и говорит: «Вольно, солдат. Мне кажется, что мы уже где-то встречались». Я ему в ответ: «Так точно, это может быть; я обычно бываю в трактире “У чаши” или в “Банзете” в Нуслях». А он меня на это спрашивает, не бывал ли я в «Банзете», я и отвечаю: «Никак нет, в “Банзете” не бывал, а в Староболеславе пришлось побывать у некоего господина Свободы, у которого я хотел купить ангорскую козу. Меня там еще арестовали, потому что я в Лиссе по ошибке сманил у графского лесничего собаку, красивого пятнистого легаша». Ну, он подал мне руку и сказал: «Поздравляю!», и обратился к следующему прославившемуся солдату, который стоял рядом со мной. А вы, братцы, подходите теперь и нюхайте мою правую руку, чтобы не говорили потом, что я жадный и держу все только про себя... Потом у нас был обед вместе с господами офицерами,— переведя дух, продолжил Швейк.— На почетном месте за столом сидел какой-то полковник, а у входа нас встречал кадет такими, примерно, словами: «Солдаты! Герои! Сейчас вы будете обедать за одним столом с господами офицерами. Помните, что вы награждены медалями, что война делает из вас людей, и поэтому не ведите себя по- свински. Кушанья будут подавать на блюдах, вам — сперва. Но не думайте, что вы должны непременно слопать все, и не наваливайте себе на тарелки слишком много, смотрите, чтобы осталось что-нибудь и господам офицерам. Вы присутствуете, герои, на парадном обеде, устроенном государем-наследником в честь ваших высоких заслуг. Поэтому не обжирайтесь и не напивайтесь пьяными, как у себя дома на храмовом празднике. Его императорскому высочеству, государю-на- следнику, ура, ура, ура!» Мы прокричали «ура», и он сказал, когда мы садились за стол: «Господин полковник будет за вами присматривать; того, кто слишком приналяжет на еду и питье, он прикажет потом подвязать к столбу». Потом придворные лакеи принесли тарелки, ножи, вилки и ложки и налили нам супа. Мы его схлебали, а кадет все время стоял над нашими душами. После супа подали жареную свинину, очень маленькие порции; мы взяли все по крохотному кусочку, полковник, правда, предложил нам взять еще, но кадет сделал знак, что не надо. Я все-таки положил себе три кусочка, тогда кадет толкнул меня под столом ногою. Я вскочил и сказал: «Я обязан был взять еще, потому что господин полковник выразил такое желание. Господин полковник — мой старший начальник, и если он прикажет, я все это один слопаю. Мне сегодня сам государь-наследник пожимал руку, и я чинопочитания не нарушу!» Картофеля и капусты я себе тоже наложил столько, что господа офицеры глаза вытаращили, а я только подумал: «Глядите, ребята, что может настоящий герой!» На третье подали телятину и жареных цыплят с зеленым горошком, но это было только для господ офицеров. Запивали еду пивом и вином, а на дорогу нам всем налили во фляги рому. Ром я уже выпил, и никому не оставил ни капельки. Но мою правую руку, которую вчера пожимал его императорское высочество государь-наследник, может нюхать всякий, кому не лень; по крайней мере, у вас навсегда останется память.
А вечером, когда Швейк докладывал поручику Лукашу о том, как прошел парадный обед, он с сожалением добавил:
— Так что, господин поручик, дозвольте заметить, что мне хотелось бы прикрепить хоть одну медаль к самой коже так, как это сделал государь-наследник, но мне пришлось все-таки вытащить булавку, потому что уж очень оно саднило. Ведь такая память была бы очень приятна. Вот, например, в Праге был один бургомистр, не помню, как его фамилия, которого, когда государь-император последний раз был в Праге, пригласили на парадный обед на Градчанах. Бургомистр был во фраке, в белом жилете и крахмальной рубашке. И вот за обедом он, прошу покорно, запачкал жилет майонезом, а крахмальную грудь залил черным кофе. А когда он пришел домой, то велел позвать краснодеревца, заказал у него роскошную золоченую рамку и вставил рубашку и жилет в рамку под стекло. Он хотел было повесить эту картину под портретом Яна Гуса в ратуше, чтобы в Праге сохранилась память о нем и чтобы учителя водили туда школьников показывать, как выглядят пятна от кофе, который пил наш император, и от майонеза, который наш император ел. Но национал-социалисты устроили по этому поводу митинг протеста на Жофине и их лидер, Франя Земинова, заклеймила такой проект как поступок, недостойный младочешского депутата. Так что господину бургомистру пришлось повесить эту картину у себя в спальне, прямо против портрета Гавличека-Боровского с надписью:

Мои цвета? Так знайте ж: красный с белым!
Мое наследье? Прямота и сила!
Грозите, соблазняйте, чем хотите,
Предателем не буду никогда!

— Ах, Швейк, чего-чего ты, брат, не знаешь! — пожимая плечами, сказал поручик Лукаш.— Ты мог бы сделаться редактором «Интимной Праги».
— Никак нет, господин поручик, я ничего не сочиняю, я все это знаю по опыту. Кто-нибудь расскажет, а я мотаю на ус; иной раз и в газете прочитаю. Ну, а память у меня хорошая,— оправдывался Швейк.— Вот, к примеру, господин поручик, жил в Бржевнове один домовладелец, по фамилии Никль, и было у него два сына. Младший-то собирался удрать в Америку и накануне своего отъезда занял у брата две кроны, пообещав ему вернуть их на следующее утро. Но утром он об этом как-то позабыл и так и уехал. Шли годы, старик Никль передал дом своему старшему сыну, когда тот женился, а сам жил с дохода, который ему приносила оставшаяся часть имущества. Прошло уже тридцать лет, как оба брата потеряли друг друга из виду, а старик умер. Похоронная колесница стояла уже у подъезда, и священник читал последние молитвы, как вдруг подкатывает к дому фиакр; из экипажа вылезает солидный, тучный мужчина и подымается по лестнице. Никто его как будто не знает и не узнает, пока он не упал возле гроба на колени и не стал плакать: «Ах, отец, отец! Вот каким мне пришлось еще раз тебя увидеть!» Ну, вот тогда люди добрые и догадались, что это Иржи Никль, который удрал в Америку, и священник тотчас же произнес слово о мудром промысле, который вовремя привел сына к гробу отца. Но, как только священник закончил свое слово, старший Никль, Алоиз, вытащил из кармана записную книжку и говорит американцу: «Ты вернулся как раз вовремя, чтобы вернуть мне те две кроны, которые я дал тебе взаймы, когда ты уезжал. Тогда мне не придется переносить этот долг в новую записную книжку. Эта у меня уже кончилась. У меня выходит по две книжки в год, и твои две кроны я переносил за тридцать лет ровно шестьдесят раз. Поэтому гони монету, Иржи!» Так что, господин поручик, дозвольте доложить, что после этого укола я так же долго буду помнить наследника эрцгерцога Карла.
Утром Швейк заметил, что у него на левой стороне груди образовался большой нарыв; и, показывая его Ванеку, который посоветовал ему делать холодные примочки, Швейк, никого не называя, лаконически промолвил:
— Скотина! Назюзюкался так, что колет людей, которые проливали за него свою кровь!

 

 

Примечания

1. «У меня товарищ был».