Ванек К. Похождения бравого солдата Швейка. Окончание.

Глава III. (окончание)

…– Мы с господином начальником окружного управления говорили, что патриотизм, преданность своему долгу и самозабвение являются самым действительным оружием во время войны. И я в особенности вспоминаю об этом сегодня, когда наша доблестная армия в ближайшем будущем переступит через свои границы в пределы неприятельской территории.
На этом кончается рукопись Ярослава Гашека, умершего 3 января 1923 года, сорока лет от роду. Незаконченный труд его был доведен до конца другом покойного, Карлом Ванеком.

 

– Переступить границы великой державы, это – во всяком случае очень серьезная операция, – раздался от окна голос кадета Биглера. – За время моего пребывания в последнем холерном бараке я усиленно изучал карту театра войны и установил, что на том секторе, который мы, повидимому, вскоре займем, против нас расположен треугольник русских крепостей: Луцк, Дубно и Ровно. Нам придется иметь дело не только с пехотой в прикрытиях и с парочкой восьмидюймовых и двенадцатидюймовых полевых пушек, нам предстоит штурмовать крепости и бетонные казематы, и нас будут обстреливать из тяжелых крепостных орудий. А это уж, нечто совсем иное, нежели полевая война. Решительное слово принадлежит артиллерии; наша артиллерия пробьет бреши в укреплениях, и в эти бреши мы двинемся, как саранча. И все завершится жестоким штыковым боем: Ура, ура а а!
Кадет Биглер был уже готов, и ничего на свете не казалось ему легче, чем штурм русских крепостей. А подпоручик Дуб, у которого алкоголь тоже туманил мозг и окрылял мысли, ответил серьезно и задушевно:
– Совершенно верно. Но имейте в виду, что артиллерия только пробьет бреши, а самый штурм и занятие крепостей будут произведены пехотой. Поэтому пехота должна быть смелой, геройской, неустрашимой. Пехота должна руководствоваться лишь идеей, идеей и еще раз идеей. И эта идея есть патриотизм, любовь к нашему императору и интересы страны. Наша армия, я знаю, руководствуется именно этой идеей, и потому мы победим. Ибо войну выигрывает только идея, идея и еще раз идея. То же самое говорил еще задолго до войны и господин начальник, окружного управления. Господа, братья по оружию, понимаете ли вы, какая это великая вещь – идти в бой за идею? Ибо только идея нужна для войны!
Подпоручик Дуб вызывающе огляделся кругом, ожидая сочувственных манифестаций. Он казался себе Евгением Савойским, который сказал: «Для войны нужны деньги, деньги и еще раз деньги!», и ему и в голову не приходило, что его программу было еще труднее выполнить, чем лозунг горбатого французского принца. Но капитан Сагнер сонными, осовевшими глазами глядел куда то в угол, а подпоручик Лукаш чистил себе ножичком ногти.
– Величайшую роль, – снова начал подпоручик Дуб, – для поддержания воинского духа у солдат играет их воспитание. Воспитание дается им в школах нами, учителями, воспитателями и профессорами. Это мы создаем основы воинского духа, каким он должен проявиться во время войны. И вот, вы можете заметить, что отношение хорошо воспитанных людей, так называемой интеллигенции, к войне иное, чем отношение простых солдат. Для них война означает только: женщины, картеж и пьянство! Ну, скажите: разве я не прав?
И Дуб залпом выпил полный чайный стакан крепкой самогонки, подозрительно пахнувшей денатуратом.
Кадет Биглер стоял у окна и все время глупо ухмылялся; капитан Сагнер что то пробормотал и вышел из комнаты; кое кто из офицеров склонил усталую голову на стол и спал, испуская свистящие звуки. Дуб, в лоск пьяный, еле ворочая языком, лепетал:
– Все для нашего императора! Все для своего детища!… Самое высшее на свете, это – благо государства!… Да здравствует армия!… Все – для своего детища!…
Под низким потолком галицийской школы, перед офицерами австрийской армии произносились слова из манифеста дряхлого императора, казавшиеся в высшей степени благородными и гуманными. Но ни один из офицеров не в состоянии был подумать, не говоря уже о том, чтобы понять, что этот возвышенный лозунг должен был на практике иметь такие же последствия, как забота крестьянки о своих поросятах, когда она поит их молоком. Ведь это же делается для того, чтобы поскорее их заколоть, чтобы мясо их было нежнее и сочнее, чтобы увеличился их живой вес и чтобы, наконец, под ножом мясника окупились ее «заботы»… Дуб, в пьяном бреду, крикнул еще:
– Идея, идея и еще раз идея!… Если бы не было Австро Венгрии, ее надо было бы создать… Да здравствует покойный Палацкий! И с этими словами он свалился на пол.
Капитан Сагнер вернулся обратно, Вслед за ним в комнату вихрем влетел разъяренный Юрайда, встал во фронт и отдал честь, несмотря на то, что был без головного убора. – Дозвольте доложить, господин капитан, он ее всю съел! – не своим голосом завопил Юрайда. – Ей богу, я не виноват, господин капитан. Я выставил ее остудить, а он ее съел. Такая чудная была колбаса! И весила по крайней мере два кило. Эх, кабы знал, что ей такая судьба…
– Послушайте, кашевар, говорите толком: что случилось, и с чего это вы лезете сюда? Разве сейчас время являться с докладами? Чорт побери, вы уж изволите приходить к господам офицерам, словно в ресторан! – напустился капитан Сагнер на перепуганного Юрайду.
– Дозвольте доложить, господин капитан, – снова начал Юрайда. – Вы приказали мне приготовить брауншвейгскую колбасу, и я так и сделал. Потом я поставил ее, чтобы остудить, в погреб: под нее доску, на нее доску, а сверху два больших камня, чтобы хорошенько спрессовалась, потому что так полагается. А денщик Балоун то меня и увидал, когда я выносил ее, забрался в погреб и сожрал всю колбасу, даже не дожидаясь, чтобы она остыла… Дозвольте доложить, господин капитан, что вы этой колбасы больше не можете получить, потому что ее съел денщик господина поручика Лукаша, Вот и все. А я ей богу не виноват!
Капитан, знавший уже со слов Лукаша о болезненной прожорливости Балоуна, с трудом удерживаясь от смеха, растолкал спавшего поручика.
– Эй, послушай, Лукаш, возьмись ка ты за это дело! Твой Балоун слопал нашу брауншвейгскую колбасу. Помнишь, как ты мечтал полакомиться ею, с уксусом, с лучком? Так вот, прими мое искреннее соболезнование твоему горю – ее нет и не будет!
Заспанный поручик Лукаш, ругаясь, прицепил саблю и спустился за Юрайдой по лестнице. Внизу, на дворе, сидел на поленнице дров Балоун, а перед ним с трубкой во рту стоял Швейк.
– Вот видишь, свинья, – выговаривал Балоуну Швейк, – до чего довела тебя твоя слепая страсть! Ты даже готов сожрать колбасу господ офицеров! Если бы ты еще объел твоего барина, господина поручика, так я не удивился бы, потому что это хороший парень! А теперь… Несчастный! Ведь тебя, дурака, теперь расстреляют, как бог свят! Иисус Мария, а что, если колбаса то была не проварена и в ней была трихина? Ведь у тебя же теперь заведутся глисты в желудке, бедняга!
– Цыц, балаболка! – прикрикнул поручик на Швейка. – Молчать! Сгною вас в карцере, если еще что нибудь скажете!… А ты, Балоун, стервец, куда девал колбасу? Встать, когда с тобой говорю!
Швейк вынул трубку изо рта.
– Так что, дозвольте доложить, господин поручик, что Балоун даже и встать то не может, – сказал он. – Он совсем скис. Ведь надо, же подумать: колбаса весила больше двух кило. Знаете, в Нуслях тоже был один домовладелец, так тому приходилось после обеда придвигать к столу кровать, потому что он всегда так наедался, что не мог сам добраться до нее… У людей, господин поручик, дозвольте доложить, разные бывают слабые стороны. Вот, например, в Инонице жила одна портниха, которая…
– Замолчите, Швейк, или я вас проткну на месте, – проскрежетал поручик. – Ведь вам совершенно нечего вмешиваться в это дело. Ну, вставай, прорва, ненасытная утроба! – накинулся он на Балоуна. – А ты, Швейк, – продолжал поручик, увидя, что тот все еще стоит навытяжку, – если ты только пикнешь, то отведаешь вот этой штучки.
И поручик с яростью взмахнул обнаженной саблей.
– Я только хотел сказать, – блаженно улыбнулся Швейк, – дозвольте доложить, господин поручик, что такая смерть была бы для меня желанна и приятна. Говорят, что смерть от руки своего господина сладка. В отрывном календаре, господин поручик, я как то раз прочел об этом рассказ, очень трогательный и интересный! Во Франции жил один маркиз, и у него был старый камердинер; и когда там началась революция и крестьяне всюду стали громить имения, этот маркиз по ошибке застрелил своего камердинера. И когда камердинер уже кончался и маркиз хотел послать за доктором, камердинер сказал: «Не надо посылать, ваше сиятельство; я умираю охотно. Разве, когда, вы угодили мне в пах и я взвыл от боли, вы не воскликнули: „Боже мой! Это ты, Жозеф? Прости меня“ Это меня вполне удовлетворяет». И он умер, совсем умер. Так что дозвольте доложить, господин поручик, теперь вы можете меня заколоть!
Швейк расстегнул две пуговицы своей куртки, отступил на шаг и продекламировал:

Пронзи холодной сталью грудь мою,
Чтобы потух огонь в моей груди…

– Швейк, болван, скотина, неужели мне из за вас сойти с ума? Иисус Мария, ведь мне же придется самому застрелиться из за вашего идиотства, – простонал бедный поручик, хватаясь за голову. – О, мои нервы, мои нервы!…
– Нет, этого вы не делайте, – резонно заметил Швейк, застегивал куртку, – так как это было бы, дозвольте доложить, господин поручик, большой глупостью. Потому что, если вас застрелят русские, то Австрии ваша смерть обойдется дешевле. В противном: случае казне придется терпеть убыток, потому что патроны в револьвере ведь тоже чего нибудь да стоят. А знаете, господин поручик, стихи про холодную сталь и огонь из оперетки на Виноградах; это там такие вещи ставят. И публика там внимательно следит за всем и принимает участие в игре. Раз как то давали там одну вещь, под названием «Король Венцеслав и палач»; и вот, дозвольте доложить, король сидел в Кундратицком королевском замке, пил вино и все повторял: «Божьи громы, божьи громы!» А один из приближенных всыпал ему в кубок яду, чтобы избавиться от него; король то хотел было уже выпить и поднял бокал, а одна старушка на галерке испугалась, да как закричит: «Не пей, батюшка, не пей, отравишься!» А в другой раз опять…
Поручик Лукаш заткнул уши, свирепо взглянул на Швейка, выкатив глаза так, что они налились кровью, пнул совершенно обалдевшего Балоуна ногой и обратился к старшему писарю Ванеку:
– Балоуиа трое суток подвязывать на два часа. Передайте это его взводному. Ведь не приходится же сомневаться в том, что это он сожрал колбасу?
И, не ожидая ответа, он пулей вылетел со двора. Швейк долго глядел ему вслед своими добродушными, голубыми, как незабудки, глазами. А когда затихло бряцание сабли по ступенькам лестницы, он повернулся к огорошенному Балоуну:
– Видишь, идиот, какую ты кашу заварил? Ведь еще немножко, и тебя повесили бы, как сукина сына! Вот я тебе уже во второй раз спасаю жизнь, но только уж. больше я этого никогда не сделаю, клянусь всеми святыми. Разве ж порядочный солдат станет есть офицерскую колбасу? Если бы об этом узнало его апостольское величество, наш император, то что он о нашем брате подумал бы, о тебе и обо мне?
Но когда Швейк увидел, что вечно голодный великан плачет горькими слезами и утирает их рукавом, он снял с его головы фуражку и нежно погладил его по волосам.
– Ну, полно, не хнычь, не вой, как старая потаскушка, – стал он его утешать. – Не стоит же реветь из за такого пустяка, как то, что тебя подвяжут. Небось, нас ожидают еще худшие вещи. Знаешь, в Радлице жила одна угольщица, так та всегда говорила: «Бог никогда не сделает такой гадости, хуже которой он уж ничего не сможет придумать».
В это время пришел взводный с веревками и двумя солдатами. Они отвели Балоуна в сторонку и подвязали его к молодой липе возле самой школы. Из верхнего окна высунулся подпоручик Дуб и крикнул им:
– Подвязать его, борова, покрепче, чтобы у него в глазах потемнело! Чтобы стоял на самых цыпочках, словно балерина!… Взводный, если этот субъект не будет привязан. как следует, я вас самих подвяжу, собственноручно! Вы меня еще не знаете; чорт подери, я вам говорю, что вы меня еще не знаете!
И взводный так стянул веревку, что она врезалась Балоуну в тело.
– Не так крепко! Да наплюй ты на него! – ворчал Швейк. – Ведь это ж форменный идиот, учителишка несчастный, шпак, штафирка! К подвязанному приставили часового для наблюдения, чтобы наказанный не лишился сознания. А наевшийся Балоун в избытке чисто чешского радикализма обратился к Швейку со словами:
– Когда после этой войны наступит мир, я пойду к этому Дубу и скажу ему: «Плевать я на тебя хочу. У меня есть своя мельница, а ты голодранец интеллигент без гроша в кармане!»
Время подходило к вечеру. Солнце уже садилось, окружая подвязанного Балоуна кровавым сиянием. Солдаты загоняли в деревню стадо, пасшееся весь день на лугах и в лесу. Мычанье коров и щелканье бичей напоминали Балоуну его родной дом, жирную свинину и вкусный домашний хлеб. Слезы снова навернулись на глаза. Он взглянул на солнце, которое опускалось где то там, где стояла его мельница, и рыдания сотрясли его.
– Зачем, боже милостивый, ты не сотворил меня быком? – в отчаянии шептал он. – По крайней мере, я никогда не знал бы такого голода! Сколько травы я поел бы на тех полях, по которым нам пришлось проходить!
Взводный пришел лишь тогда, когда уже совсем стемнело, и отвязал Балоуна. Несчастный Балоун испуганно разглядывал багровые полосы на исцарапанных кистях рук и потирал их, покачиваясь, точно пьяный. Швейк утешал его:
– Не обращай внимания на такие пустяки. Здесь наказания никуда не записываются, ни в какую книгу. А только, брат, строгости к беднякам должны быть и на военной службе. Иначе, до чего бы мы дожили, если бы людям все позволить? Вот мне, например, когда я находился б австрийском плену, пришлось увидеть большой участок фронта, и всюду, скажу я тебе, царили крайняя строгость и дисциплина. У дейчмейстеров солдат подвязывали, у тирольских стрелков подвязывали, в 66 м пехотном подвязывали, а у гонведов даже надевали на них «браслеты». Весь мир, армия и Австро Венгрия держатся на строгости. Наказание должно быть, и даже всемилостивый господь бог всех карает и тоже по головке тебя не погладил бы, если бы ты слопал у него двухкиловую брауншвейгскую колбасу… Ну, ладно, ступай ужинать. Мы тебе ужин то припрятали. Но только помни: строгость с бедным народом должна быть, даже если все кругом летит к чорту!
На парте в одном из классов лежал кадет Биглер, сконфуженный, бледный и весь какой то позеленевший. На стуле возле него сидел поручик Лукаш, а у изголовья стоял капитан Сагнер и с неудовольствием говорил:
– Вот как, кадет Биглер! Значит, опять в лазарет? Прекрасно! Очень хорошо! На приеме у врача вы уже были? Нет еще? Стало быть, вы определенно еще не знаете что это такое?… Ну, а она была хорошенькая? А сколько вам это удовольствие стоило? Проклятью бабы! Лукаш, а ты все еще здоров? Я тоже; храни бог, чтобы я чего нибудь не схватил. Кадет, я пришлю вам врача, а ты, Лукаш, откомандируй сюда Швейка, пусть он подает кадету все, что ему захочется. Ну, до свиданья!
И небрежно, с некоторой иронией поклонившись, он вышел из комнаты. Поручик Лукаш спросил больного:
– Значит, это у тебя на память о сестре милосердия? Этой блондиночке из Польши? А она в самом деле была «фон»? Ах, вот как – даже настоящая баронесса? Ну, что ж! Тогда это у тебя из благородной семьи! А пока что я пришлю тебе Швейка; он уж сумеет развлечь тебя. До свиданья!
И он тоже ушел, посмеиваясь над безнадежным настроением кадета.
Кадета Биглера (так, по крайней мере, он предполагал!) в тот самый вечер, когда подвязали Балоуна, повергло на этот жесткий одр болезни некое любовное приключение. Он ходил в соседнюю деревню, где находился полевой лазарет с хорошенькими сестрами милосердия. И вот одна из них с места в карьер влюбилась в Биглера. Он, по взаимности чувств, подарил ей пятидесятикроновую бумажку и колечко, которое оставшаяся в Вене его невеста надела ему при прощаньи на палец, сказав: «Это чтобы ты меня не забывал!» Что ж, невеста тогда так плакала, что казалось, она утонет в море слез: а сестрица, видя щедрость жениха, проводила его вечером домой и с изумительной легкостью дала себя соблазнить…
Теперь кадет Биглер вспоминал о ней с содроганием.
«Чорт бы ее побрал! – мысленно ругался он. – Если меня с такой штукой отправят в Вену, и моя Мицци придет меня навестить, то… А. чтоб ей провалиться, шлюхе бессовестной!»
– Так что, господин кадет, – предстал вдруг перед ним Швейк, – дозвольте доложить, господин поручик послал меня, чтобы я ухаживал за вами. Вы, говорят, больны, и господин поручик объяснял, что вы нуждаетесь в утешении. Я вам, господин кадет, все достану.
– Швейк, – простонал кадет, – помогите мне встать и отведите меня в уборную.
– Так точно, господин кадет! – весело ответствовал Швейк, с готовностью подхватив его под руки. – Так что дозвольте спросить, по какой нужде: по малой или по большой? Потому что в таком случае я бы вам уж сразу расстегнул штаны. Ну, давайте потихонечку: раз, два…
И он повел его в уборную. Биглер, скрипя зубами от боли, справил свои дела. Лоб его покрылся испариной.
– Что, очень жжет, господин кадет? – участливо спросил Швейк. – Ну, ничего, пройдет. Это ведь недолго. Какие нибудь три недели. И это даже вовсе и не болезнь, господин кадет, а так – маленькая неприятность… Ну вот, теперь надо опять лечь; надо все таки быть осторожным.
Он подсунул кадету под голову куртку, накрыл его шинелью и с любопытством спросил:
– Это у вас уже давно, господин кадет? Вы не беспокойтесь, это пустяки. Вас положат в госпиталь, дадут вам санталовых капсюлек, прополощут вас марганцево кислым кали, и через несколько месяцев вы опять будете, как рыба в воде. Такая штука бывает неприятна, но все же случается довольно часто. Вот, например, в Смихове жил некий господин Регль, комми вояжер, который тоже схватил такую штуку от одной барышни в гостинице «Бельгия». Ее, барышню то эту, звали Сильвой, но это не было ее настоящее имя, а по настоящему ее звали Катериной, и была она из Доубравчице, так что я знал еще ее отца, который был браконьером и однажды подстрелил даже лесника. А лесник, этот гонялся за браконьерами, как борзая за зайцем, и всякая дичина у него была на учете. Ну, так вот, этот господин Регль начал ухаживать за Сильвой и переписываться с ней; но только и один тенор из смиховской оперетки тоже переписывался с ней. Ну, хорошо! А когда господин Регль схватил тоже вот такую штуку, он пошел к доктору Вирту в Смихове и сказал ему, что с ним во сне сделался родимчик, и в результате – такая неприятность! Тут доктор то рассвирепел и сказал ему: «Послушайте, любезный, вы мне уж лучше скажите, что это вам ветром надуло! Уж если врать, так врать! Ведь я же не доктор, а институтка, и сказки очень люблю!» В конце концов отправил он нашего Регля в венерическую больницу. Этот доктор, в общем, был очень терпеливый человек, но он заведывал больничной кассой, и больные часто выводили его из себя. Например, приходит к нему жена одного каменщика, который всю зиму проболел ревматизмом, и просит, чтобы доктор подписал ей бюллетень. Ну, тот подписал и спрашивает: «Как же ваш старик поживает?» – «Да плохо, батюшка, плохо, – шамкает старуха, – потому что вон холода какие стоят, и работы нет». – «А порошки, которые я ему прописал, он принимает?» – спрашивает доктор и начинает что то писать. «Принимает». – «Ну, так кланяйтесь ему, бабушка». Но старуха не уходит и спрашивает доктора: «Господин доктор, а не было ли бы хорошо его чем нибудь натереть?» – «Натрите, бабушка». – «А что, если бы его напоить ромашкой или липовым чаем?» – «Напоите его, чем хотите, бабушка». – «Ах, господин: доктор, а вот соседка говорила, что ему лучше не принимать порошков то. Как вы думаете, батюшка?» Ну, тут уж доктор не выдержал, да как шваркнет вставочку о пол, да как рявкнет: «Эй, тетка, как вас там… двадцать лет я учился и двадцать лет уже работаю врачом, а вы послушайтесь соседки и снесите мой диплом в ватер!» Вот и этот господин Регль, дозвольте, господин кадет, доложить, тоже не послушался и не ложился в больницу, пока его туда не свезли, потому что у него сделалось воспаление мошонки и бог знает что еще. Из больницы он вышел похожий больше на тень, чем на человека, а потом еще схватил туберкулез, и ему пришлось вырезать оба яичка. Вначале то у него тоже очень жгло… Но такая болезнь, как у вас, – пустяки, и тут ничего плохого не может случиться. Что, все еще сильно жжет, господин кадет, или вам уже стало легче?
– Швейк, если вы не можете рассказать мне ничего более веселого, то уж лучше заткнитесь, – простонал кадет, удрученный приятной перспективой, которую нарисовал ему ротный ординарец.
А Швейк, попросив разрешения курить, набил трубку и, с наслаждением затянувшись, благодушно продолжал:
– Знаете, господин кадет, вместо триппера я пожелал бы вам лучше получить сифилис. Ведь вот вы, господин кадет, можно сказать– не очень глупый человек, и могли бы с такой штукой сделать карьеру. От сифилиса бывает размягчение мозга, паралич, или как его там… словом, что есть почти у каждого генерала. Вы еще молоды, господин кадет, так что скоро могли бы сделаться генералом. То то обрадовались бы ваши родители! Но если вы хотите получить паралич, то должны очень тщательно следить за собой. Вот у нас на Вышеграде жил один коридорный, так тот схватил сифилис от одной горничной. Но он не хотел никому довериться, боялся докторов пуще огня и говорил, что бабы знахарки, которые лечат травками, больше понимают в этом деле, чем оба медицинских факультета, немецкий и чешский, вместе. Но только, дозвольте доложить, среди простонародья действительно есть много людей, которые знают толк в болезнях и знают целую массу таких болезней, о которых эти ученые господа доктора и не слыхивали. Когда я был в Чернокостелецком лагере, туда приходила старуха, по фамилии Медржичка. Она ходила из барака в барак и торговала булками и кофе. Булки стоили по четыре, а кофе по шесть хеллеров. Теперь то старуха наверное, уже померла – упокой, господи, ее душу! – но кофе у нее, у стервы этой, всегда был отвратительный, потому что она варила его из жолудей и цикория. И у этой Медржички, знаете ли, тоже были всякие целебные травки, и ей даже удавалось заговаривать чахотку. Вы знаете, что это за болезнь, господин кадет? Ну, так вот, когда одна девушка начала там бледнеть и чахнуть, ее старики стали причитать, что у нее чахотка, и позвали старуху Медржичку. Да в те времена, господин кадет, когда мы там стояли в лагерях, многие девушки бледнели и чахли… Так вот, старуха велела девушке стать на колени перед образом и молиться: «Пречистая дева, помилуй нас!» и следила, затрясет ли ее или нет, и если трясло, то, значит, у нее чахотка. И еще дозвольте доложить, господин кадет, в те времена девушек еще трясло, и они молились с большим благоговением и не умели еще писать под изображением пресвятой девы на самой Голгофе: «Дева, зачавшая без греха, научи меня, чтобы я грешила без зачатия!» Наконец, старуха смерила девушку ниткой, которую она сперва вымочила в святой воде, провела мелом вокруг девушки на полу круг, украсила ее венком из сирени и крикнула: «Дева Мария, у нее чахотка. Бог к нам, а все злое – от нас!» Мы ночевали там у одного горшечника, и была у него красавица дочь. Взводный нашего полка пошел с ней в лес по ягоды, и после этого девушка вдруг стала бледнеть, и Медржичка приходила заговаривать у нее чахотку. А потом, когда мы уж совсем все забыли, наш взводный получает вдруг от нее письмо, что она родила двойню, и чтобы он, забирал у нее младенцев. А ее отец еще приписал от себя: «Господин взводный, исполните свой долг, раз вы уж испортили нам девочку. Я так и знал, что чахотка у нее от вас». Вам не надоело, господин кадет, что я рассказываю вам такие длинные истории?
– Швейк, ведь вы же – живая хроника, отозвался заинтересовавшийся кадет, – но вы забыли досказать, чем кончилось дело с коридорным…
– Ах, это вы про коридорного из Вышеграда? – радостно спросил Швейк, потому что кадет в первый раз слушал, не перебивая его, не возражая и не ругаясь. – Да ничем! Его лечил старик Людвиг из Смихова, который покупал ему в москательной на семь хеллеров цинковых белил для присыпки нарывов то. Ну, а потом у коридорного мясо начало сходить с костей, и он повесился возле, церкви в Кухельбаде. И это для него было счастье, потому что он был только шпак и его ни за что не произвели бы в генералы, даже если бы у него было пять параличей и размягчений мозга… А знаете, господин кадет, теперь развелось так много этих разных болезней, а солдаты, которые своей дурьей башкой не могут понять того, как чудно умереть за его императорское величество, стараются получить их нарочно. И вот такой субъект, садясь в вагон, не заорет: «Прощай, Прага, счастливо оставаться!», а непременно: «До свиданья через недельку! У меня даже обратный билет в кармане! Купил его в „Наполеоне“… за целых три кроны».
– Смир рна а! – гаркнул вдруг Швейк, вытягиваясь во фронт. В дверях показались капитан Сагнер и доктор Штейн.
– Прошу раздеться, – обратился врач к кадету, а затем принялся исследовать его, поставив его у себя между колея, так как был очень близорук. Швейк с любопытством следил за процедурой врачебного осмотра._
– Пустяки! – сказал врач. – Самое обыкновенное задержание мочи. Господин кадет, вы, наверное, перехватили лишнего?
Пришлите ко мне за порошками, и завтра все будет в порядке. Ну, всех благ, спешу.
И врач, в сопровождении ротного командира, двинулся дальше.
– Так что дозвольте, я схожу за порошками, – предложил свои услуги Швейк. – А только очень мне жаль, что у вас только задержание мочи, а не сифилис, потому что тогда вы скоро были бы произведены в генералы и доставили бы радость своим родителям. Дело в том господин кадет…
Больше ничего ему не удалось сказать: кадетов сапог угодил ему прямо в лицо и отскочил от его носа, так что у Швейка всю физиономию вымазало ваксой, и искры посыпались у него из глаз. Кадет стоял посреди комнаты, как будто никогда в жизни не бывал больным, и орал, показывая пальцем на дверь:
– Марш! Вон! Скотина, сукин сын! Как ты смеешь? Иисус Мария, я тебя, поганца, отдам под суд, и тебя расстреляют! Понимаешь?
Когда Швейк спустился вниз, вольноопределяющийся Марек спросил его, что он делал наверху и к кому вызывали врача. Швейк, посмотревшись в осколок зеркала и поплевав в носовой платок, чтобы стереть ваксу с левой щеки, невинным тоном ответил:
.– Господину кадету Биглеру было никак не помочиться, так что я был у него и ухаживал за ним, и мы оченъ мило беседовали.
– Вот счастье то! – воскликнул Марек. – Его то мне как раз и надо, чтобы он умер геройской смертью, а не валялся по лазаретам. Я предназначил ему выполнить такое дело, за которое он получает бронзовую медаль «за храбрость», малую серебряную, большую золотую, похвальный отзыв и благословение его святейшества. Он у меня взрывает неприятельский пороховой склад и один берет в плен русский генеральный штаб. Он совершит в истории нашего полка такие подвиги, что после войны ему, кадету Биглеру, будут служить благодарственные молебны.
Швейк внимательно слушал, а затем заметил:
– Вы, мне кажется, насочиняете нивесть какую чушь.
С этими словами он вытащил из кармана пачку казенного табаку, разорвал обертку, опустился на колени перед скамейкой и запел:

В Брно под «Синею Лапшою»
Пляшут девки целым роем.
Вот и я туда ввалился,
С рыжеи девкой покружился.
Заплативши ей по чину,
Я залег с ней да перину…
А с утра попер в больницу –
Боль такая, что скривиться…
Доктора меня спросили:
«Где тебя, брат, наградили?»
– С девкой я гулял шальною
Там, под «Синею Лапшою».

Чехо-словацкий военно-научный институт собирает сейчас все появившиеся во время мировой войны солдатские песни и поговорки. Настоящим я безвозмездно предоставляю в его распоряжение некоторые стишки и песни бравого солдата Швейка.