Профессор Франтишек Секанина. Чешский критик 

 

Мало найдется в Чехии людей такого умиротворенного вида, как профессор Франтишек Секанина. В особенности мало критиков, взирающих на мир с такой приятной улыбкой, как у пана Секанины.

Скажем, критик д-р Арне Новак – ни дать ни взять заплечных дел мастер. А критик Водак из «Часа» смотрит волком и удивительно похож на того человека, что сопровождает осужденных к виселице. На витрины книжных магазинов глядят они, что Новак, что Водак, с большим неодобрением, читая там, за стеклами, фамилии приговоренных. И то и знай досадливо плюют, как только на глаза им попадается знакомая надпись: «Новинки». И вот уже готовы вздернуть автора на виселицу. Насколько не похож на них профессор Секанина! Ну где еще найдется такой человек – неизреченной доброты, большого сердца, готового вместить в себя всю чешскую литературу! Да будь у Секанины состояние, он роздал бы его все без остатка; будь он врачом, стал бы лечить бесплатно, при моровом поветрии благоговейно стал бы предавать земле тела умерших… Ах, что за превосходный человек профессор Секанина!
С неизменной улыбкой сиживал он среди нас «У золотого литра», с такой же ласковой улыбкой читывал материалы, присланные ему на рецензию, и никогда не выносил автору смертного приговора, а, как французский король Луи Филипп, жаловал всех негодяев своей милостью. Лишь кое-где – и то, конечно, с величайшим тактом – касался наиболее слабых мест литературного произведения и завершал статью примерно так: «Вот разве кое какие незначительные просчеты, которых автор в дальнейшем безусловно избежит, могли бы еще озадачить читателя. Так, например, автор упорно пишет слово «ошибка» через «ы», а «полагать» во втором слоге через «о». Многочисленные германизмы попали в текст, конечно, тоже по недоразумению – и книга, несмотря на некоторые недостатки формального характера, будет прекрасным подарком для всякого, кто прочтет ее с удовольствием и вниманием, ибо он встретится с настоящей жемчужиной современной чешской литературы, и даже если Анна все таки выходит замуж вопреки воле родителей за главного героя, Пешака, кончается роман к полному удовольствию стариков, поскольку автор очень вовремя и с большим блеском раскрывает нам, как молодой Пешак стал совладельцем дома. Отменно радует и то, как там, в далеком чешском захолустье, утверждает свое национальное самосознание целая семья. А пассаж об окрестных лесах просто напросто умиляет читателя – в этих нескольких строчках нельзя не почувствовать аромат хвои и здоровую атмосферу провинции, где отдыхаешь душой».
В сборнике самого захудалого поэта откроет Секанина пусть мелкие, но все же подлинные перлы и в заключение выразит надежду, что поэтическая форма молодого автора с течением времени будет становиться совершеннее, поскольку в целом сборник безусловно являет рождение таланта, особенно стихотворение «Сумрак», где нам больше всего понравится великолепное двустишие:

Потом еще через минуту
над лесом выплыл месяц гнутый.

«Правда, и в этом стихотворении есть кое какие погрешности формы, так, например, со словом «март» не рифмуется «лета закат», а со словом «хвоя» – «на кусте айва». У поэта было похвальное намерение создать стихотворение без рифмы, и надо с полным основанием предполагать, что в недалеком будущем нас ждет новая встреча с этим истым тружеником, взирающим на мир своим умудренным оком».
В такого рода фразах, мелькающих в «Народни политике» под рубрикой «Литература», и видим мы безмерную любовь профессора ко всем без исключения людям, его всеобъемлющее стремление жить с каждым в мире и согласии, не наступая никому на идеалы, – в соответствии с гуманным девизом знаменитого немецкого поэта: «Leben und leben lassen»1. И если Арне Новак с Водаком мысленно говорят себе: «А вот я тебе попишу, невежа!» – критик Франтишек Секанина взывает: «Пиши, сыне, пиши!..» И сей призыв, исторгнувшись из большого сердца пана Секанины, звучит в каждой строке, которой он приобщает достоуважаемого читателя к таинству новейшей чешской литературы, – будь это жанр поэзии, романа, драмы и даже труд из совсем другой области человеческой деятельности, на который Секанина взирает столь же снисходительно и любвеобильно. Вот так исторгся из большого сердца Секанины подкупающе прекрасный отзыв на книгу инженера Палички об испытании железобетонных мостов на нагрузку. «Читаешь книгу, и сердце не нарадуется», – начинает друг наш Секанина свою пространную и восторженную рецензию. И продолжает: «Эта книга – лучшее из того, что мы имели до сих пор в новейшей чешской литературе».
И так же по отечески, с приветливостью человека большой души вел себя Секанина в личной жизни: «У золотого литра» улыбался всем нам ободряюще, не вступал ни в какие полемики и на все утвердительно кивал своей благообразной головой. Охотнее всего ел итальянские вареные колбаски, разрезая их с таким благоговением, с каким разрезал книги, присылаемые на рецензию. Съев порцию, всегда с сожалением смотрел на следующий кусок и, надо думать, мысленно испрашивал прощения за то, что должен его уничтожить. Похоронив колбаски, запивал их пивом и вновь с великодушием, не знающим себе подобных, вставал на защиту даже самых ничтожных из третьестепенных поэтов.
Благодаря вышесказанному и появилась поговорка, имевшая хождение в литературных кругах: «Кого Секанина похвалит, того Водак высечет».

Художник Ярослав Кубин

У колыбели партии умеренного прогресса в рамках закона стоял также мой друг Ярослав Кубин. Мы познакомились на Карловой площади, в парке, где я сидел и изучал большую карту Венгрии. Какой то юноша, явно в хорошем настроении, подошел и, сев рядом на лавку, спросил:
– Простите, сударь, это Франция?
– Венгрия, молодой человек.
– Да нет же, – сказал он, – вас обманули в магазине. Они так делают. Возьмут карту Франции, проставят венгерские названия и продают за Венгрию.
По стилю его речи я сразу понял, что передо мной художник или что то в этом роде. Мимо нас, пританцовывая, шел в это время еще один молодой человек. Мой сосед ухватил его за плечо и, растерянного, недоумевающего, притянул ко мне, говоря:
– Вот, голубчик, рассудите, пожалуйста: это Франция или Венгрия?
Притянутый часто заморгал глазами под пенсне и сказал:
– Англия.
– Не разыгрывайте нас! – воскликнул утверждавший, что на карте Франция. – Садитесь, мы сейчас все разберем.
И не успел притянутый сказать ни слова, как уж сидел на той же лавке, попеременно дрыгая то одной, то другой ногой.
– Вот видите, – сказал первый незнакомец, – как говорится, век живи – век учись. Тут, надо вам сказать, не Франция, не Англия, но и не Венгрия. Тут Турция.
И, сделав страшные глаза, он закричал:
– Послушайте, на что это похоже? Расселись – даже не подумали представиться!
Так мы и познакомились.
– Ярослав Кубин. Окончил Академию художеств, – сказал первый юноша.
– Франтишек Вагнер. Состою в балетной труппе чешского королевского Национального театра в Праге, – с достоинством сказал второй.
В тот же вечер я привел их в «Литр», где они вступили в партию умеренного прогресса в рамках закона. Прием новых членов проходил у нас без всяких формальностей, но любой из вновь принятых обязан был произнести речь на указанную нами тему. Это служило у нас введением в курс ораторского искусства.
Каждому члену партии вменялось также в обязанность беспрекословно выполнять задания, которые большинством голосов будут поручены ему как репрессивная мера за недостойное поведение. И надо ведь чтоб в тот же вечер, когда приняли их с Кубином, артист балета допустил серьезную бестактность: во время речи генерального секретаря ковырял пальцем в носу. В соседнем зале сразу же собрался репрессивный совет.
– Кто его привел? – спросил Маген.
– Мы с Кубином, – ответил я.
Нас отослали обратно к бедному недоумевающему Вагнеру, а после четверти часа горячих дебатов председатель репрессивного совета, Маген, ознакомил нас с приговором, составленным в письменном виде.

«Франтишек Вагнер за непристойное поведение настоящим приговаривается к следующему:
Утренним поездом прибыть послезавтра в Иглаву и оттуда пешком, через Моравию, Дольные Ракоусы, Венгрию, Хорватию, Краину, Штирию и Горные Ракоусы, прийти в Чехию, с тем чтоб в субботу октября седьмого дня этого года явиться снова к восьми вечера на штаб квартиру партии «У золотого литра». Одновременно обязать Ярослава Гашека и Ярослава Кубина сопровождать Франтишека Вагнера на всем его пути и следить за неукоснительным выполнением данных ему предписаний. О малейшем нарушении оных Франтишеком Вагнером незамедлительно телеграфировать исполнительному комитету. Одновременно выдать из партийной кассы трем упомянутым лицам подъемные в размере 40 (сорока) крон и вменить всем троим в обязанность повсеместно пропагандировать программу партии умеренного прогресса в рамках закона, каждый пятый день обстоятельно информируя нас о своей апостольской деятельности».

Седьмого октября того же года, ровно в восемь вечера и появились мы все трое «У золотого литра», пройдя пешком чуть ли не половину средней Европы.
Что значит дисциплина, господа!

Апостольская деятельность трех членов партии, отраженная в письмах исполнительному комитету

Иглава, дня

Во исполнение задачи, возложенной на нас репрессивным советом, сообщаем, что к Франтишеку Вагнеру пришли мы в четыре часа утра и предложили тут же собираться в Венгрию. Не без оснований полагаем, что он принял это за милую шутку, и только когда, протерев глаза, увидел рюкзаки у нас за плечами, гольфы и прочее туристское снаряжение, испугался и – можем в этом поклясться – горько заплакал. Мы заявили, что он не представляет себе, чем может обернуться для него отказ выполнить предписание совета, – и лишь тогда он начал вяло одеваться. С лица его при этом не сходило выражение панического ужаса. Поскольку он, сами понимаете, никак не снарядился в наш миссионерский путь, то должен был смену белья сложить в большую бельевую корзину, весившую восемь килограммов. Попробовав поднять ее, он бросился перед нами на колени, заклиная отпустить его. Мы, разумеется, были неумолимы и отыскали у него в гардеробе две длинных полоски темно зеленого сукна, он их обертывал вокруг бедер, когда в балете ему поручали партии сицилийских бандитов. Ими мы обмотали ему икры поверх брюк, и получилось нечто вроде туристических гамаш того злосчастного английского путешественника лорда Эвереста, который первым перевалил через Гималаи. За всеми этими приготовлениями следил Франтишек Вагнер с каменной неподвижностью дикого поросенка, на которого в джунглях уставилась кобра. Потом мы положили перед ним листок бумаги, чтобы он мог известить о внезапном отъезде свою старую тетку, у которой он проживал, и продиктовали следующее:

«Дорогая тетя!
Волею судеб я должен обойти пешком полсвета. Если по дороге погибну, тут же сообщу.
Целую, твой племянник Франтишек ».

Полумертвого выволокли мы Вагнера вместе с корзиной из дома и в ближайшей распивочной опрокинули в него шесть чарок сливовицы, так что потом он уже шел за нами кротко, как ягненок. В шесть двадцать выехали мы на Иглаву – через Колин, Кутну Гору, Немецкий Брод. В пять тридцать пополудни прибыли в город, где разыскали пана Боздеха – сотрудника филиала Живностенского банка. Франтишек Вагнер вел себя безукоризненно, и вечером того же дня в иглавской «Чешской беседе» назначили мы первый доклад о партии умеренного прогресса в рамках закона и ее взглядах на положение чешского национального меньшинства. Едва собрание было открыто, явился комиссар полиции в сопровождении чиновника уездной управы и вежливо нас попросил проследовать в магистрат. Мы пошли с ним, и в магистрате нам учинили допрос. Интересовались, какие цели ставит себе наша партия. Но когда Кубин их уверил, что в немецких населенных пунктах мы хотим провести для чешского национального меньшинства доклады о правомочных действиях немцев в Чехии, о чешской нетерпимости и экспансионизме, а также цикл лекций о немецкой литературе, приняли нас очень благосклонно и отвели в немецкое казино, где угощали до трех часов ночи. Потом в поддержку предложения помощника бургомистра Шафранека провел и сбор добровольных пожертвований и вручили нам их, в сумме ста двенадцати крон, на покрытие дорожных расходов. Помощник бургомистра Шафранек устроил нас на ночлег, а утром мы отправились к нашему другу Боздеху. который страшно нам обрадовался и заявил, что, когда нас забрали в магистрат, собрание чешского меньшинства послало в «Народни листы» телеграфное сообщение о совершенном пангерманцами насилии над тремя чешскими туристами в Иглаве и что министру юстиции тоже послана телеграмма с требованием запретить насилие над чешским человеком на земле славного маркграфства моравского.
Если в «Народних листах» вы прочтете сообщение о нашей горькой судьбе, не волнуйтесь: ибо как раз в это время мы покидаем помощника бургомистра Шафранека, унося с собой письмо, где горячо рекомендуют нас знойемскому магистрату. Нам, чехам, не позволила бы совесть вводить в расходы чешское национальное меньшинство – пусть лучше в Знойме тратится на нас немецкое большинство.

Исполнительному комитету партии умеренного прогресса в рамках закона

Марушице на Мораве

В Марушице мы попали не прямо. Из Иглавы пошли на Тршебич, а уж оттуда божьим промыслом дошли до Марушиц. Дорогой никаких особых происшествий не было, только за Тршебичем – родиной славных социал демократических вождей Шмералей – остановили нас два полицейских. В Тршебиче, как оказалось, пропала бельевая корзина, и полицейские, увидев, что подобную вещь тащит вспотевший Вагнер, приняли нас за воровскую шайку.
Лишь когда мы предъявили документы и вместо дамских панталон Вагнер извлек из корзины свои подштанники, поверили, что бельевых корзин мы не крадем. Довольные, что доказали свою невиновность, вошли мы в Марушице. Марушице, деревня, отстоящая от Зноймо километров на тридцать, насчитывает четыреста жителей. Связи с внешним миром они почти не имеют.
Через Марушице не проложено ни имперского тракта, ни земских, ни местных дорог – зато в Марушице есть местная секция Клуба туристов, Общество друзей озеленения и Общество гостеприимной встречи приезжих. Кто может забрести в такой медвежий угол? Мысль эта особенно удручала тамошнего учителя, который после смерти школьного попечителя был прислан сюда из Брно. По счастливому совпадению получил здесь крошечный приход и новый капеллан – тоже из Брно. За год эти два молодых человека пытались сделать из Марушиц место, куда повалят толпы туристов со всех частей света. И как торговец мог бы рекламировать штиблеты, так рекламировали пан учитель с капелланом – в «Лидовых новинах» и других газетах – эту деревеньку.
«Если вам хочется насладиться природой среди исторических памятников, приезжайте в Марушице. Здесь есть секция Клуба чешских туристов, Общество друзей озеленения и Общество гостеприимной встречи приезжих».
Хотя, конечно, до ближайшей станции отсюда десять часов пути.
И вот прошли одни вакации, потом другие… а в Марушице не забрел ни один приезжий. Пока наконец там не появились мы. Мы сидели в сельском трактире за кружками довольно скверного пива местного производства, вылавливая оттуда мух, и на вопрос трактирщика о том, сколько здесь намерены пробыть, ответили, что мы намерены сейчас же идти дальше. А в окна между тем глазели на нас все девяносто шесть деревенских ребятишек. Потом из всех ребячьих глоток разом грянуло:
– Хвала господу богу нашему Иисусу Христу, – и в трактир вошел пан учитель с его преподобием капелланом. Они направились прямо к нам, поклонились, и учитель проговорил с радостной дрожью в голосе:
– Я позволю себе приветствовать вас, господа, как председатель местной секции Клуба туристов, как член Общества друзей озеленения и заместитель председателя Общества гостеприимной встречи приезжих.
А синеглазый капеллан тепло добавил:
– Мы очень, очень рады, господа!
Через порог шагнул какой то отрок и торжествующе провозгласил:
– Телега для снопов готова, пан учитель!
– Идемте, господа, идемте! – вскричал капеллан, и нас, подталкивая, повели к телеге, в которую были впряжены кобыла и корова. На телеге стояло пять стульев, искусно привязанных веревками к ее боковым перекладинам. Здоровенный плечистый возница ухватил нас каждого сзади за штаны и за шкирку и водрузил на стулья. То же проделал он с капелланом и паном учителем. Толпа детей, едва только возница вскрикивал «Нно о», пророкотала снова: «Хвала господу богу нашему Иисусу Христу», – и по колеям невообразимой дороги телега, сотрясаясь, въехала на гору. Там телега остановилась, возница так же ловко поставил нас каждого снова на землю, и пан учитель с его преподобием повели нас к какому то здоровенному камню, намазанному красной краской. Тут пан учитель обнажил голову, его преподобие обнажил голову, возница обнажил голову, и мы все обнажили головы.
– Здесь, уважаемые господа, на этом самом камне, сидели святые Кирилл и Мефодий.
– Простите, – сказал я с невинным видом, – где именно сидел святой Кирилл: на левой стороне или на правой? Еще хотелось бы узнать, где сидел святой Мефодий. Слева или справа?
– Согласно нашим изысканиям, – сказал пан учитель, – сидел здесь только святой Кирилл, святой Мефодий стоял вон там, на следующем камне.
Тот камень был покрашен синей краской.
Мы подошли к нему с непокрытыми головами и благоговейно уставились на свежие отпечатки чьих-то сапог, которые на нем виднелись. Отпечатки были намазаны колесной мазью.
– Но это, господа, еще не все, – сказал капеллан, – постойте, сейчас поднимемся на следующую гору.
И опять мы тряслись на телеге по ухабам и рытвинам и после долгих мытарств въехали на холм, посреди которого лежал вросший в землю валун, побеленный известью. Мы снова обнажили головы и сгрудились вокруг валуна. Слово взял капеллан:
– Здесь, господа, на этом самом камне сидел Наполеон, перед тем как повел свое войско на Аустерлиц.
Кубин почесал в затылке:
– Позвольте, господа, тут явная ошибка. Я долго занимался историей и занимаюсь по сей день, прочел обширную литературу и изучил много материалов по этому краю. Ряд видных чешских историографов, которые тоже изучали эту проблему, приходят к выводу, что как раз здесь – где, по-вашему, сидел Наполеон – стоял святой Мефодий, Наполеон же сидел на том камне, где, по вашему, сидел святой Кирилл, а святой Кирилл стоял как раз на камне, где стоял святой Мефодий…
Если, друзья мои по «Золотому литру», вы где-нибудь прочтете, что марушицкие капеллан с учителем рехнулись, не удивляйтесь – это вполне закономерно. У них в округе полно было еще разных исторических камней, а мы им все их перепутали, так что потом учитель с капелланом сами не могли понять, присел ли Бонапарт там, где расположился отдохнуть Амос Коменский, или стоял он на святом Кирилле, тогда как сверху взгромоздился на него коленопреклоненный святой Мефодий.

Чешская Орлеанская дева м ль Зюссова

У Жанны д’Арк есть свои последователи в Чехии. Партия умеренного прогресса, как явствует из двух предшествующих глав, росла, и за ее существование шла ожесточенная борьба на всей обширной территории, отделяющей чешскую землю от Адриатического моря.
А тем временем в «Золотом литре» продолжала спокойно посиживать м ль Зюссова.
«Süss», или, как теперь пишется, «sis», по немецки означает нечто очень сладкое, сладостное.
Но когда м ль Сисова стала подвизаться на ниве чешской литературы и волей судеб получила в свои руки «Беседы» Выдры, голос у нее неожиданно изменился.
В Китае случается, что курочки, вырастая, оказываются петушками. Вот и м ль Сисова, став редактором «Бесед» Выдры, заговорила вдруг с Г. Р. Опоченским, стоявшим у дверей ее девичьей редакционной комнатки, громким, оглушительным басом:
– Войдите!
«Что это за малый там за дверью?» – удивился Г. Р. Опоченский, который принес в «Беседы» целую кипу своих стихов о несчастной любви, и постучал еще раз.
– Входите, пожалуйста, – снова послышался из-за двери глубокий бас.
Опоченский вошел и, к своему изумлению, увидел за письменным столом коротко стриженного мужчину в женской юбке, спросившего низким голосом:
– Что вам угодно?
Как позднее рассказывал нам Г. Р. Опоченский, он никак не мог объяснить себе странное поведение вышеупомянутого мужчины, переодевшегося в женское платье, и тут ему подумалось: а может быть, м ль Сисова попросила своего брата, младочешского редактора, на какое-то время заменить ее. И вот преданный брат переоделся в женскую одежду, хотя и не стал подкладывать себе грудь, и, гладко выбрившись, ожидал прихода авторов.
Г. Р. Опоченский обратился к переодетому брату м ль Сисовой:
– Разрешите попросить вас, уважаемый пан редактор, не будете ли вы так любезны передать мои стихи вашей сестре!
– Сестра этого воображаемого брата я сама, – раздался из-за письменного стола басовый голос, – что это за бредни, спятили вы, что ли?
Опоченский в ужасе протянул загадочному существу свои стихи и быстро ретировался.
На улице, поразмыслив, он сообразил, что собирался ведь просить аванс.
Густав Р. Опоченский вернулся, снова постучал и снова услышал басовое:
– Войдите.
Дрожа всем телом, Опоченский вошел.
– Мне бы, пан редактор, пардон, мадемуазель редактор, аванс какой-нибудь! Дело в том, что я нахожусь…
– В стесненных денежных обстоятельствах, – прозвучал из-за письменного стола басовый голос.
– Совершенно справедливо, в стесненных денежных обстоятельствах.
– И вы хотите аванс за стихи, пан Опоченский.
– Хочу аванс, как не хотеть.
– Хватит вам пятнадцать крон, пан Опоченский? – снова прозвучал басовый голос.
– Еще бы, конечно, хватит, пан редактор, пардон, мадемуазель редактор.
– Вот вам чек, и заметьте себе, что я женщина!
– Замечу, что вы изволите быть женщиной, – отозвался Г. Р. Опоченский, комкая в руке чек на пятнадцать крон.
И подойдя к существу, сидевшему за письменным столом, поцеловал ему руку со словами:
– Целую руку, мадемуазель!
Девица эта была не кто иная, как чешская дева Орлеанская, чешская Жанна д’Арк, м ль редактор и писательница, женщина, стоящая выше всяких флиртов, истинная благодетельница как литератор и как редактор, святая дева Сисова.
Рассказывают, однажды напали на нее три парня.
– Барышня, – обратился к ней один.
– Чего вам от меня надо, разбойники, – воскликнула она своим глубоким басом, от которого тополя дрожат, как осины.
Парни в испуге бежали, побросав свои вещи.
И еще одно чудо свершилось с чешской девой Орлеанской.
Гуляя как-то по лесу, она для собственного удовольствия пела арию из «Далибора». А директор Национального театра как раз неподалеку от той, что столь прекрасно пела, собирал в лесу грибы.
Он и поныне ищет сей бас, желая пригласить его на сцену Национального театра…

Пан писатель Рожек

Пока мы, трое рядовых членов партии, поднимали ногами пыль на проселках, пан писатель Рожек выходил каждую субботу из своей квартиры на Жижкове и бок о бок с женой трусил к «Литру». Толстячок с благодушным лицом, он мог бы показаться человеком очень незлобивым, но тот, кто думал так, глубоко заблуждался. Знаете докторшу Скршиванкову? Так вот, эту даму он самым изощренным образом довел до такого отчаяния, что она отравилась. А ее мужа обрисовал последним негодяем, так что тот счел своим моральным долгом застрелиться, к тому же на глазах у публики: на сцене Интимного театра в Смихове. Специальность пана писателя Рожека – растаптывать семейное счастье, разрывать супружеские узы. И эту сокрушительную деятельность он направляет главным образом против людей среднего сословия. Ничто не доставляет ему большей радости, как случай послать анонимное письмо любовнице самого уважаемого человека в городе. Такие письма этот толстяк с благодушным лицом пишет сам. И более того: он публикует их – когда у Вилимека, а когда в «Мае».
Если чета молодоженов несказанно счастлива где нибудь у сторожки лесника, пан Рожек наймет браконьеров, и в самый сочельник пуля наемного убийцы настигнет счастливого супруга за тарелкой ухи.
Молодую жену благодушный пан Рожек, злорадствуя, столкнет в прорубь, а если не удастся разбить счастье семьи сразу, поставит бедного служащего перед открытой кассой именно тогда, когда семья его в стесненных обстоятельствах, и примется нашептывать: «Возьми две тысячи крон… Возьми четыре тысячи… Возьми всю кассу…»
Служащий поддается на провокацию и выгребает всю наличность.
А тут, пожалуйте, – ревизия… Тогда пан Рожек подскакивает к растратчику, ведет его к открытому окну и говорит: «Пусти себе в лоб пулю из револьвера», – и служащий, выбросившись из окна, разбивается насмерть. Таковы драматические перипетии сюжетов пана Рожека, и в этом состоит неповторимость его творческой натуры. Герой романа у него, скажем, все время собирается травиться. Читатель думает: «Отравится, куда ему деваться!» А когда все уже ясно, как дважды два, оказывается, что герой повесился. Вы представляете себе удивление читателя?! Говорят, Рожек не всегда был таким заклятым врагом рода человеческого. Первый роман издал на свои деньги где то в провинции, в нем никого не лишал жизни, только владельца типографии лишил надежды, что роман выдержит и второе издание. А книга была предназначена читателям из средних слоев общества, и, когда пан писатель Рожек убедился, что слои эти ее игнорируют, со всей жестокостью обрушил на них свою месть. Как моровая язва, свирепствует он среди них с тех пор и не щадит даже невинных младенцев. Все у него должно иметь трагический конец.
И этот ангел смерти сидел каждую субботу «У золотого литра». Один из нашего литературного братства рассказывал, что зашел однажды к пану Рожеку домой и услышал из передней, как писатель говорит своей жене:
– А что, Марженка, может, задушить мне канцеляриста Комарека руками сторожа из податного управления?
– Не лучше ли, мой друг, – жена ему на это, – если ты, скажем, его заколешь или столкнешь со скалы во время пикника?
– Ну, не горюй, Марженка, – засмеялся ангел смерти, – как нибудь да угробим…
Затем глазам вошедшего открылась умилительная сценка: двое малюток играли у ног своего страшного отца, нимало не подозревая, что на четвертушке лежащей перед ним белой бумаги он в эту самую минуту нанимает человека, который убьет Комарека… И этот тип назначен теперь школьным попечителем в Жижкове! Хорошенькое поколение он воспитает, если вместо заповеди «Не убий», провозглашает повсеместно: «Убивай всех и каждого!»

Второе письмо миссионеров с дороги

Вена, дня…

«Исполнительному комитету партии умеренного прогресса в рамках закона.
Настоящим вынужден сообщить весьма неприятную новость о предательском поведении Франтишека Вагнера. На адрес: Вена, Марияхильферштрассе, 7, жду телеграфных указаний о том, как с упомянутым Вагнером поступить. Дело происходило так. С рекомендательным письмом иглавского магистрата знойемскому благополучно добрались мы до этого города, где отдали письмо бургомистру в собственные руки и, добавляю, при этом не переставали повторять: «Jawohl, jawohl!»2 Знойемский бургомистр был председателем общества немецких туристов юго западной Моравии – Provinz Westsüd Mähren. Он выписал в поддержку нашей инициативы чек на сто крон, и эта сумма была тут же выплачена казначеем общества, пока мы еще продолжали восклицать: «Jawohl, jawohl!»
Затем, поскольку нас никто не контролировал, отправились мы в «Чешскую беседу», где Вагнер спел какие-то куплеты, после чего стал обходить собравшихся гостей. Сбор, поступивший нам в поддержку, с лихвой покрывал все дорожные расходы, так что нам оставалось сверх того еще двенадцать крон. Всего мы таким образом располагали капиталом в сто сорок две кроны. Согласно принятому нами раньше общему решению должность казначея исполнял каждый из нас по три дня подряд. В тот день должен был заступать Вагнер, который, приняв на хранение деньги, по своему обыкновению заявил:
– Зря не получите у меня ни крейцера.
Кубин хотел было пойти промочить горло, но Вагнер сказал, что на это он денег не даст и делать этого не имеет права и что его священная обязанность выдавать из вверенной ему суммы на необходимое, а не на всякую ерунду. Он призван охранять их общую казну от недостойных посягательств.
Должен вам сообщить, что в Зноймо есть базар. Это край сильно развитого земледелия, что, разумеется, небезызвестно, поскольку зиойемские огурцы, лук, шпинат, помидоры и прочий овощ составляют тут главный предмет вывоза.
«Нашел о чем сообщать, болван…» – подумаете вы, читая эти строки, достойные того, чтобы их поместили где-нибудь в крестьянском календаре.
Пишу же я об этом просто потому, что с упомянутым товаром нам пришлось столкнуться очень близко, – я и теперь еще вижу во сне груды помидоров, отвалы лука, среди которых я лежу, рассолы знойемских огурчиков, куда я погружаюсь с головой, и накрывающие меня пучки шпината. А на соседней постели лежит Вагнер и плачет, как старая одинокая женщина, у которой последний из внуков отправлен на виселицу.
Кубин, пока я пишу эти строки, ходит широким шагом по комнате, останавливается время от времени у постели Вагнера и ругает его на чем свет стоит.
Теперь послушайте, что этот негодяй устроил. Еще в Зноймо мы кричали, что от него можно сбрендить, а теперь кричим это тут, в Вене.
Итак, в Зноймо был базарный день. Мы обосновались в одном чешском трактире и запаслись табаком.
Вагнер смотрел из окна на базарную площадь и ахал:
– Вот это кралечки! Это я понимаю!..
Должен сказать, что Вагнер накануне того дня уже поплатился за свою эротическую невоздержанность. На подступах к Зноймо вздумал было облапить какую-то сельскую красотку, но та с размаху так наподдала ему ногой в живот, что его через полчаса вырвало и он сказал только:
– Признайтесь все-таки, что бюст у нее отменный!
– Оставил бы ты кралечек в покое, – заметил я резонно.
(Он все еще дергался там, у окна, при виде молодых крестьянок в национальных костюмах, хлопочущих возле телег с разными овощами – будь они неладны.)
Вагнер не послушался и, закричав: «Ух ты, какой розанчик!» – выбежал из комнаты.
Мы с Кубином восприняли это довольно равнодушно и продолжали лежать – один на постели, другой на кушетке.
Но прошел час, прошел второй, а Вагнер все не возвращался. Ну как сквозь землю провалился вместе с нашими деньгами!
Исчез. «Исчез» – пугающее слово, так это коротко и так немилосердно длинно.
Спать мы легли на голодный желудок. То ли он нас предал и бросил, то ли попал в какой-то переплет…
– Надеюсь, его где-нибудь убили, – сказал перед сном Кубин. – Если господь его прибрал, по крайней мере, не придется марать руки о предателя.
– Если произволеньем божьим он сломал себе шею, – сказал я, – мы сохраним о нем лишь светлые воспоминанья.
С тем мы уснули.
Он не явился и ночью. Я знаю, вы, сжав кулаки, кричите: «Где этот подлец? Подайте его нам!» Как я уже сказал, он теперь в Вене, лежит на постели и плачет, как баба.
Франтишек Вагнер соблаговолил явиться только на другой день в полдень. Мы, конечно, напустились на него, но он сквозь слезы крикнул только одно слово: «Мариша!» И то, что мы услышали, было печальнее, чем целая одноименная трагедия Мрштиков. Когда мы потеряли его из виду, он прежде всего выбежал на площадь, где шумел базар, и развлекал там некую девицу у телеги с овощами. Девица, чрезвычайно его прельстившая, сообщила ему, что живет в Драгонёвицах, в двух часах пути от Зноймо. Он очень мило с ней беседовал и наконец решительно сказал, что в девять вечера будет стоять в Драгонёвицах возле их двора или где она сама назначит. Она объяснила ему, где их двор и как туда пройти, сказала, что удобнее всего ждать «на задах», в саду, где надо только перелезть забор. А там уж…
Вагнер залился слезами:
– Я сразу же отправился в Драгонёвице и ждал там, пока не нарвался в саду на ее папашу. Вот его письменное подтверждение.
Он выгреб из кармана несколько бумажек, где ужасным почерком и ржавыми чернилами проставлено было:
«Принял от пана Франтишека Вагнера в счет уплаты за огурцы 20 крон».
«Принял от пана Франтишека Вагнера в счет уплаты за лук сеянец 20 крон».
«Принял от пана Франтишека Вагнера в счет уплаты за помидоры 20 крон».
«Принял от пана Франтишека Вагнера в счет уплаты за шпинат 20 крон».
И далее в таком же роде.
– Что было делать, – всхлипнул в заключенье Вагнер, – если он меня там накрыл? Пришлось сказать, что покупаю овощи.
– Сколько у тебя осталось, изверг?
– Десять крон.
– Всего-то?… – вскричал Кубин. – Немедля на колени! Читай «Отче наш»!
Вагнер забормотал «Отче наш», а Кубин сошел вниз в лавчонку. Вернувшись, он швырнул на пол Вагнеру моток веревки со словами:
– Теперь, я думаю, ты понимаешь, что тебе осталось?
А мне сказал только:
– Уйдем!
И мы ушли с Кубиным выпить по кружке пива и съесть чего-нибудь скоромного. А когда вернулись, пообщипав дорогой веточки акации – мы на манер влюбленной барышни гадали: «повесился, не повесился» (причем все время выходило, что повесился), – увидели, что Вагнер сидит на постели и подвязывает веревкой подштанники, которые у него спадали. Такое применение нашел нашей веревке этот малодушный!
Теперь не проходит и десяти минут, чтобы мы его не шпыняли. По ночам будим и кричим прямо в ухо: «Разбойник! Куда девал наши деньги?» В ответ на что всякий раз слышится только сонное бормотанье: «Морковь, огурцы, помидоры, шпинат…»
Ввиду изложенного, запрашиваю исполнительный комитет партии умеренного прогресса в рамках закона: какое наложить на Вагнера взыскание? Прошу немедленно телеграфировать. Ярослав Гашек ».
Утром пришла коротенькая телеграмма:
«Продать в Турцию как евнуха».
Мы с Кубином решили, что, пожалуй, правда, лучше бы спровадить его в Турцию; и мы бы продали его в какой-нибудь веселый дом, если бы разные обстоятельства тому не помешали.
А кто составил проект телеграфного ответа? Поэт Луи Кршикава.

Поэт Луи Кршикава, по иному «Блажеем Иорданом» именуемый

К чести его будь сказано, что некогда и он сидел на штатной должности в редакции журнала «Мир животных». Это стационарное место он занимал ровно три с половиной часа. И то еще он продержался там довольно долго. В других местах он столько не выдерживал. Но это был воистину первый и последний случай, когда в редакции «Мира животных» сидел настоящий поэт. Теперешний редактор этого журнала Гаек тоже сочиняет стихи, но все таки поэтом не является. Он пишет в рифму о косулях, о голубях, о грустных охотничьих собаках, и пишет с той же резвостью, с какой писал когда то опус: «Отец мой ломом камни бил, пока здоровье не сгубил», – хотя отец его был главным бухгалтером в домажлицкой сберегательной кассе.
Теперь представьте себе, что настоящий поэт, каков есть Луи Кршикава, сидит в редакции «Мира животных» и переводит с немецкого статью об обезьянах. Издатель Фукс похаживает вокруг нового редактора, давая понять, что хозяин тут он и что он, а не кто другой, платит редактору жалованье. А Луи Кршикава переводит. Душа его как бы раздваивается. Одна ее половина пишет о павианах, в то время как другая парит где то неизмеримо выше этой мерзкой обезьяны с красным задом, и вместо дурака краснощекого та, более возвышенная часть его души, витая в сферах поэтических, зрит краснощекую девицу. В подобном хаотическом смешении противоположных понятий немецкую фразу «Die Affen sprongen vom Ast zum Ast» переводит Кршикава с потрясающей точностью: «Обезьяны прыгали от случая к случаю».
– Прочтите мне это, – говорит тоном плантатора пан Фукс.
И Кршикава читает:
– Обезьяны прыгали от случая к случаю.
– Боже милостивый! – ужаснулся пан Фукс. – Как могут обезьяны прыгать от случая к случаю? Ведь там же ясно сказано: «Прыгали с ветки на ветку»!
Тут то и проявил Луи Кршикава всю несгибаемость воли настоящего поэта.
– Сударь, – сказал он, грозно поднимаясь, – если вы утром выдали мне жалованье за полмесяца вперед, то я, по вашему, должен четырнадцать дней писать тут всякие ахинеи про павианов и про обезьян, а обезьяны, видите ли, не могут прыгать от случая к случаю? Да обезьяна делает что ей угодно, сударь! Что же касается меня, то я всегда отстаиваю свою точку зрения и не намерен изменить в написанном ни слова.
– А я приказываю вам поставить: «Обезьяны прыгали с ветки на ветку»! – закричал пан Фукс. – У нас журнал популярный, в статьях, которые мы помещаем, все должно подаваться нашим дуракам читателям с предельной ясностью. Прочтет вам этакий мужик хозяин, что обезьяны прыгали от случая к случаю, задумается и скажет: «Липа все это – а я им больше не подписчик».
– Хорошо же! – воскликнул Кршикава. – А знаете, что стало с тем наборщиком, который укоротил однажды мои стихи на целую строфу? Я оттянул ему уши на целый метр. Да что там говорить, с вами я поступлю не лучше!
Все это произошло в той же комнате, где спустя несколько лет покорный ваш слуга, будучи редактором в журнале «Мир животных», заявил пану Фуксу:
– Скажите мне еще хоть слово, и я выкину вас из этого окна!
Ну, а Луи Кршикава ушел с должности, продержавшись на ней три с половиной часа. А почему? Да потому, что он настоящий поэт, а поэтам не к лицу описывать краснозадых павианов.

Исполнительному комитету партии умеренного прогресса в рамках закона

Вена, дня…

Как мы без денег добрались из Зноймо до Вены? И было ли в Вене что нибудь поучительное и достопримечательное, такое, что может обогатить новым опытом нашу политическую жизнь?
На первый вопрос отвечу совсем кратко. Мы прикинулись социал демократами из Праги. В животном мире, как и в растительном, царит биологический закон ассимиляции – приспособления к условиям и окружению. Это весьма существенно и для людей. Короче говоря, из плаката, висевшего в Зноймо, мы узнали, что там проводится большое социал демократическое торжество – у знойемского замка, на берегу Дыи, в большом парке у Гюнтера, – на которое венские железнодорожники социал демократы прибыли специальным поездом. Так вот, мы вынесли решение, что нам следует прикинуться социал демократами и отказаться от программы партии умеренного прогресса в рамках закона. Глава приехавшей из Вены корпорации был как раз в том расположении духа, когда человек со всей готовностью рад отозваться на любую просьбу. А говоря иначе, был слегка под мухой и вывел нас на середину парка, где влез на стол и крикнул по немецки и по чешски:
– Нашего полку прибыло! Только что подошли новые гости – три чешских туриста из Праги!..
Ответом была буря ликований, разразившаяся в парке, поскольку вся толпа решила, что ради такого случая мы пришли в Зноймо пешком. Я взобрался на стол и начал говорить:
– Друзья! Благодарю от имени своих соратников за торжественную встречу, которую вы нам устроили. На всем пути через Чешско Моравскую возвышенность, от Тршебича и до долины Дыи, устремлены были наши помыслы к вам, к тем, кто в мозолистых руках сжимает ныне стяг социализма именно вот здесь, у стен этого знойемского замка – у этой цитадели кичливой аристократии, которая трусливо поджимает хвост перед шеренгами воюющих за право и за равенство народа. А вам, друзья из Вены, объявляем: с вами – хоть на край света! Примите же еще раз нашу благодарность за то гостеприимство, которое вы нам окажете и которое воочию подтвердит, что нет на целом континенте места, где бы соратник соратника не заключил в дружеские объятия. Geehrte Genossen, wir danken ihnen für alles! Sozialdemokratie hoch!3
Нам дали какие-то красные повязки и повели к другому столу, где нас угощали. Потом под духовой оркестр все повалили к вокзалу, а когда начали садиться в вагоны, мы тоже сели и поехали тем специальным поездом в Вену. Было семь утра, когда мы прибыли на венский вокзал, утреннее солнце раннего лета окутывали тучи и дымы фабричных кварталов, все наше достояние составляла одна крона. Одной кроны на троих – в Вене, безусловно, недостаточно. Мы сели в первый попавшийся трамвай и поехали к центру города.
О чем мы в тот момент мечтали, оказавшись в Вене? Кого так страстно жаждали увидеть? Махара. Жаждали стрельнуть деньжонок у поэта Махара. Ведь в статьях «Часа» мы не раз читали, как некое лицо из реалистов прибыло в Вену исключительно ради того, чтобы увидеть там Махара. Естественно, что оное лицо не преминуло написать об этом статью, чтобы в какой-то мере окупить расходы, связанные с поездкой. Я уж давно подозревал, что каждый чешский интеллигент едет в Вену со специальной целью перехватить немного денег у Махара. Теперь я в этом убедился.
Мы собирались сделать то же. Но если собираешься прийти к кому то и сказать: «Простите, мы, видите ли, тут проездом…» – то надо прежде всего отыскать этого человека. И вот мы в старой части города пробрались на заброшенное кладбище, ставшее просто парком, и, сидя на могиле венского гражданина Макса Грюнхута, где стоял полуразвалившийся памятник с надписью «Lebe wohl»4, держали военный совет.
– Давайте оставим пока Махара в покое, – сказал я, – и извлечем пользу из достижений человеческой культуры. У дикарей ведь нет политических партий. А у людей просвещенных есть социал-демократы и национальные социалисты. Венская социал-демократия уже облагодетельствовала нас – доставила из Зноймо в Вену. Теперь очередь за национальными социалистами. Их партия издает в Вене журнал «Ческа Видень». Редакция у них, насколько мне известно, в Йозефштадте, в одном из старых домов Бертольдгассе. Итак, под давлением обстоятельств мы становимся на час другой национальными социалистами. В редакции мы декларируем свою платформу и, разумеется, узнаём адрес Махара. Поближе к вечеру идем к нему домой, пани Махарову просим спеть нам что-нибудь за фортепиано, а в это время где-нибудь в соседней комнате один из нас пробует стрельнуть деньжонок у ее супруга. А можно отложить Махара и на послезавтра. Прийти к поэту никогда не поздно. Редакция журнала «Ческа видень» снабдит нас адресами чешских клубов. Мы быстренько обежим их, а уж тогда возьмемся за Махара. Составив этот глубоко продуманный план действий, мы вышли за ограду кладбища и двинулись в редакцию национальных социалистов, предусмотрительно продев себе в петлички кладбищенские красно-белые гвоздики, – такие вещи надо делать регулярно.
Редакционная комната журнала «Ческа видень» была обставлена предельно просто. И это как нельзя лучше доказывало, что партия национальных социалистов – партия социалистическая, и потому не терпит никаких излишеств. Посредине был кухонный стол, на нем – кастрюлька с кофе, бутылочка чернил, листы бумаги и ручка с пером. Еще имелись там два старых стула, а на листе, приколотом к стене, стояло: «Не позволим!»
В углу лежала кипа старых, тщательно не разрезанных журналов, а на стене, у двери, висел обсиженный мухами магистр Ян Гус. Печальный взор святого обращен был на кастрюльку с кофе. Людей в редакции не было.
Какая-то немолодая дама открыла дверь и с полной откровенностью сказала:
– Редактор с самого утра сидит в уборной.
– Да что ж он там, простите, делает так долго?
– Известно что. Пишет передовицу, обличающую социал демократов. Там тихо, там ему покойно, никто его не отвлекает – ведь тут у каждого квартиранта5 своя уборная. Его – по коридору первая от края, если хотите говорить с ним.
И мы, пройдя к невзрачной двери, за которой сидело наше избавление, отчетливо произнесли:
– Приветствуем тебя, брат, тут ждут тебя три пражских брата.
– Сейчас, братья мои, сейчас, – раздалось из за двери. – Сию минуточку я выйду.
Редактор спустил воду и отважно вышел в коридор. Перед нами был молодой мужчина, смущенно уверявший, что это единственное место, где ему дают работать.
– Ну, разумеется, – ободрил его я, – Эмиль Золя сочинял в ванной.
– Так где мы выпьем кружечку-другую пива? – вскричал редактор, схватил шляпу и повел нас на улицы неприятельской Вены.

Поэт Рацек

Пока мы обретались в неприятельской Вене, в «Золотой литр», нимало не смущаясь, являлся каждую субботу чиновник Торгово промысловой палаты, бородатый поэт Рацек. Теперь уж Рацек никаких стихов не пишет – он пережил свою, хоть и печальную, но все же славу.
Когда то на ристалище молодой чешской литературы отпраздновал он пиррову победу. Однако и поднесь еще он ходит в бороде и не стрижет своей отросшей шевелюры, походя в этом виде никак не на чиновника Торгово промысловой палаты, а на натурщика, который в Пражском училище прикладного искусства мог бы служить моделью для мессии. Его и впрямь неоднократно останавливали длинноволосые молодые люди и с непосредственностью художников спрашивали, за сколько он согласится попозировать часок в голом виде. И весь день тогда Рацек ходил грустный грустный: ведь волосы и бороду он отпустил единственно из-за того, что был поэтом. Тех, кому интересно узнать, что за сборник он выпустил, прошу вспомнить, что в 1900 году издательством «Лотос» в Усти над Лабой издана была диковинная пухлая книжка стихов, под названием «Червонный туз». Библиотечку «Лотоса» издавал любопытный тип по фамилии Герлес. Дружеская связь между этим конторским счетоводом и тогда еще молодым Рацеком и породила сей плод в красной обложке с черной надписью: «Червонный туз».
Имя поэта на книге не указывалось, и появление ее наделало в литературных кругах много шуму как необычностью формы, так и невиданным содержанием, заставлявшим предполагать в ее авторе человека, решившего покончить все счеты с жизнью. Ибо, как выразился тогдашний критик в «Народних листах», сборник в целом заставлял думать, что создавал его некто, приговоренный к повешению, который накануне казни попросил перо, чернила и бумагу и за ночь все это накатал, чтобы уйти из жизни с сознанием, что он успел таки на прощанье сыграть с публикой славную шутку.
А издатель Герлес, купаясь в лучах этой славы Герострата, поджегшего эфесский храм, сказал моей сестре Мане, за которой в то время ухаживал, что автор сборника – он сам, и вручил экземпляр с дарственной надписью, рассчитывая звучным словом «поэт» произвести впечатление на Маню и на мою покойницу мать.
Сев ужинать, мы разрезали книгу, и мой брат Богуслав прочел:

Вот тут бордель, а тут родильня,
тут крест,
и скотобойня здесь.

– Вот это да, – сказала мама. – И ты с таким хочешь встречаться? Немедленно пошли книжку обратно!
Я понес сборник на почту, а в лавке букиниста мне предложили за нее пятьдесят геллеров. Я был тогда ужасно зол на автора, послал на него в «Модерни живот» уничтожающую критику и, в частности, указывал на полное отсутствие мыслей в сборнике, где есть подобные стихи:

Мать, матерей моих мать,
мать моих матерей,
моя мать,
Сестра, сестер моих сестра,
сестра моих сестер
моя сестра…

Я даже написал: «Скороговорка «На дворе трава, на траве дрова…» – принадлежит, надо полагать, тому же автору».
В конечном счете выяснилось, что издатель Герлес никакой не автор сборника, а всю эту чепуху произвел на свет поэт Рацек.
Рацек лишил Герлеса невесты с неплохим приданым, и Рацек сочинил следующие стихи:

Черноволосая дева,
твои золотые власы
унесли мародеры…

И это было целое стихотворение. Через три года по выходе сборника наш друг Рацек перечитал свои стихи и с тех пор бродит ночами по улицам; если случайно вы встретите человека в плаще, который, обхватив руками голову, потерянно шепчет: «Что же я натворил-то?.. Господи, что натворил?!» – знайте, это поэт Рацек. И так он это все болезненно воспринял, что начал сочинять сказочки для детей. А чтоб узнать, какое действие оказывают его сказки на чистую душу ребенка, женился и завел своих. Когда же детки его стали входить в разум, прочел им в рукописи одну из своих сказок. Счастье, что доктор оказался под рукой – не прошло полугода, как детки почти оправились. С той поры Рацек бродит по улицам Праги еще более мрачный и все плотней запахивается в свой плащ.

Погоня за Махаром

Исполнительному комитету партии умеренного прогресса в рамках закона.
Вена, дня…


Редактор газеты «Ческа Видень» повел нас выпить кружечку-другую пива и был при этом очень весел и доволен – то и дело насвистывал и все повторял:
– Увидите, какое «У Кноблохов» пиво! Вот здорово, что вы приехали из Праги!
И мы были довольны, что нас так радушно принял человек, которого, естественно, могли мы считать нелюдимым и замкнутым. Он не говорил о политике, а со счастливой улыбкой повторял:
– Вот здорово, что вы ко мне пришли. «У Кноблохов» отличные картофельные кнедлики подают со свининой и капустой. Увидите, какая прелесть. Вот для чего стоит жить! Конечно, можно пойти и к Коминеку – но пиво там венское. Тут нам дадут «Тршебонь» – а это, братья, не одно и то же.
Он привел нас в ресторан и лишь тогда, за кружкой пива, начал серьезный разговор о задачах партии национальных социалистов.
– Мы этим еврейским выкормышам в Вене утрем носы. Мы уже увеличили тираж на целых пятьдесят экземпляров! А наша проза! Пальчики оближешь! Сам и пишу. Всеобъемлющий охват всего. Не то что там какая-то преснятина. Белошвейка убивает совратителя хозяина и, пардон, не дает тому, еврейскому выкормышу… Чтобы вам было понятно, братья: он – социал-демократ, она же – национальная социалистка. Ну вот, пока она сидит в тюрьме – за убийство того социал-демократа, совратителя, – ребенка ее забирает ее дядя, который сам не кто иной, как социал-демократ. И вот они мучают, вот мучают ребенка, пока о всем этом не узнает Клофач и не увозет ребенка в Прагу. Ребенок подрастает… Да что там все это рассказывать!.. Возьмем ка этих, со свининой… А? Каковы? Вижу, что нравятся, – эти кнедлики прямо тают во рту. Настоящая чешская кухня! Одно и есть утешение в этой чертовой Вене, вскормленной чешскими мозолями и потом. Теперь мы, партия национальных социалистов, на подъеме, и недалек тот час, братья, когда вся Вена будет национально социалистическая. Тут вам, братья, не как в иных местах, тут не мажут кнедлики невесть каким жиром, а кладут сало настоящих чешских поросят, и сам хозяин из национальных социалистов. В водовороте политической борьбы так славно посидеть тут… Не взять ли мне вторую порцию? А знаете, братья, я ее возьму, возьмите и вы себе по порции, вообще нам надо действовать сообща – ведь на скрижалях партии национальных социалистов стоят золотые слова: «Один за всех, и все за одного».
Что такое «все за одного», мы поняли позднее.
– Брат, – сказал я, – нам надо бы найти Махара.
Редактор журнала «Ческа Видень» уперся рукой в бок, как человек, которому загадали трудную загадку, потом сказал, что фамилия ему будто знакома, но на какой вывеске он ее видел, не помнит.
– На Рингерштрассе или… Махар… Махар… Нет, то «Махнер и Махнер, скорняжные работы» на Рингерштрассе… а Махар… Такого не припомню.
– Да как же, ну Махар, поэт…
– Не знаю, – сказал редактор – национальный социалист, – сейчас, во всяком случае, не припоминаю… К нам в «Ческа Видень» тоже присылали стихи, но это – Йожа Почаплицкий Орлицкий, он для нас пишет эпиграммы. Поэтов тут вообще хоть пруд пруди. Все время появляются какие-то. Сам я пишу стихи. Очень значительные вещи. Вот, например, для следующего майского номера:

Взлетай, наш стяг, взлетай,
и полощись, и вей ты,
таков твой долг,
протрубим в рог,
нас в Вене будет много,
открыта нам дорога.

Вот это, значит, я… братья. А Махара не знаю. Говорите, он тоже в Вене? Чего не знаю, того не знаю. Если водить со всеми знакомство, что тогда с партией будет? Впрочем, раз этот брат Махар приехал в Вену, почему сразу не вступил в какую нибудь венскую организацию национальных социалистов? Скажем, в «Младе генераце». А теперь можно бы сходить в кофейню постукать на бильярде. Разочтитесь, братья, с официантом – я, как приеду в Прагу, буду ваш должник, сейчас у меня ни крейцера. И чтобы не платить вместо меня в кофейне – я у них человек известный, – дайте взаймы пять крон, я рассчитаюсь сам. А то у них и без того уже за мной крон десять долга. Ну, метрдотель-то, безусловно, наш.
Мы объяснили ему, что все как раз наоборот: он пригласил нас, мы теперь без денег и полагали, что нас угощает он.
Он слегка зарумянился, а потом сказал, что денег он сейчас добудет и расплатится за нас с официантом. Чтоб мы не волновались и спокойно ждали его возвращения. После его поспешного ухода, оставившего нас заложниками, разумеется, стало понятно, что бедняга уже не вернется.
– Это ужасно, мы никогда его больше не увидим! – воскликнул, утирая глаза, Кубин.
– Знаете что, друзья, – сказал я, – пойду-ка я искать Махара.
Они меня не отпускали. Кубин кричал, что он моложе, поэтому лучше пойти им с Вагнером, а я могу сидеть и отдыхать, не говорил ли я, что у меня устали ноги!
Вагнер смотрел вокруг безучастно и наконец сказал:
– Чем умирать на улице от голода и жажды, лучше уж здесь. Я никуда отсюда не уйду.
– И мне, признаться, неохота уходить, – сказал Кубин. – Возьмем еще по кружке, а ты иди один, раз напросился.
Что было делать, я осушил эту кружку и один одинешенек побрел по венским улицам искать Махара. Не придумав ничего умнее, я спросил у первого встречного полицейского:
– Entschuldigen Sie, kennen sie nicht den böhmischen Dichter Machar?6
– Wo wohnt der Kerle?7
– Das weiss ich eben nicht.8
– Ich auch nicht,9 – сухо сказал полицейский и повернулся ко мне задом.
Я дошел до ближайшего полицейского участка, откуда после долгих разбирательств (караульный у ворот, видя мое удрученное лицо, выспрашивал, что мне этот Махар сделал, почему я его разыскиваю) направили меня в адресный стол.
– Тут, на листе, – сказал дежурный, – укажете имя и фамилию разыскиваемого, заплатите крону и завтра приходите за ответом.
– Сейчас, сейчас, – воскликнул я и, не давая им опомниться, удрал на улицу.
Придя в себя на воздухе, я вспомнил, что Махар служит в каком-то банке. У ближайшего полицейского осведомился о ближайшем крупном банке, рассудив справедливо, что банк, в котором служит крупный поэт, может быть только крупным.
– Um die Ecke,10 – сказал полицейский.
– Und Name?11
– Credit Bank.12
За углом высилось здание австрийского кредитного банка.
– Простите, пан Махар на месте?
– На Зиммеринге.
«Бог ты мой, Зиммеринг» – подумал я.
– А почему он вдруг отправился в Альпы?
– Какие Альпы! – Зиммеринг – двадцать второй район. Это его название. Дом номер двести двенадцать.

Махара нет дома

Что бы ни говорили и ни писали о Махаре, будь это дифирамбы или сокрушительная критика, я никогда не поддержу ни тех, ни других – я буду лишь хвалить жену Махара.
И одно стану твердить всем и каждому: «Его тогда не было дома».
Прискорбный факт в богатой творческой биографии поэта Махара.
Его, Махара, уверявшего, что он бессменно на посту (и это подтверждает друг его, д р Боучек), Махара, крупной литературной величины, воспетого бойца, всегда готового здесь, в имперской твердыне на Дунае, разить пером прогнившие устои чешской жизни, Махара, консула реалистов… не было дома. Неслыханный прецедент в истории литературы. В час, когда чехам невозможно было обойтись без своего поэта, его, видите ли, не оказалось дома. Такого горького и страшного упрека не заслужил у нас еще ни один поэт или писатель. Измена общему делу чехов – наиболее мягкое выражение, которое здесь уместно. История с Сабиной – пустяк в сравнении с тем, как вероломно в этот знойный день поэт Махар поступил с тремя своими братьями по крови. Его не было дома. Не было дома, и все тут, – хоть лопни!
Едва я приблизился к его резиденции, первое, что попалось мне на глаза, была курица, похаживавшая по двору уютного домика, в течение примерно двухсот дней в году скрывавшего в своих стенах известного чешского поэта. Я сразу же смекнул, что курица принадлежит Махару. Из уважения к поэту я хотел ее погладить, но на крыльце внезапно появилась девочка и крикнула куда-то в недра коридора:
– Мама! Тут один дядя трогает нашу курицу!
Как выяснилось позже, при каждом посещении Махара его почитателями у него пропадали куры. Есть такие охотники брать из дома любимого поэта что-нибудь себе на память – изжеванный сигарный окурок, например… коробку спичек, фиксатуар для усов, перочинный ножичек, золотые часы и тому подобные мелочи.
А почитатели Махара уносили куриц. Тайно, под полами плащей и дамских манто. И теперь эта дама, супруга Махара, видя, как я погнался за курицей, сразу же поняла, что я прочел все его произведения, и крикнула с крыльца.
– Заходите, милости прошу! Махара, правда, нету, но я вам покажу его кабинет, его письменный стол…
Меня как обухом по голове огрели: Махара, значит, нету дома!.. В отчаянии я пролепетал:
– Сколько платить за вход, сударыня? Я сейчас не при деньгах… Мы трое… Мы тут, в Вене без единого крейцера, мы из Праги, я пришел не как почитатель, а попросить взаймы… Я тоже публикуюсь…
Добрая пани Махарова повела меня в комнату – хотя я и хотел тут же уйти, – восклицая:
– Бедняжка Кубин! Бедняжка Вагнер! Музыку Вагнера Махар любит, – добавила она. – Вы, может быть, еще побудете в Вене, Махар дня через два приедет, он на каких-то лекциях в Праге.
Потом она порылась в ящиках, из большого кожаного портмоне взяла бумажку в десять крон и стала предлагать их мне с такими околичностями, что я уж испугался, как бы она не передумала их отдавать. Но когда бумажка очутилась наконец у меня в кармане, у меня словно тяжелый камень сняли с души, и я вскричал:
– А у вас тут прелестно!
И, вспомнив, как Махар в своих статьях благодарил бога, избавившего его от необходимости вращаться в чешском обществе Праги, перед самым уходом добавил:
– Не удивляюсь, сударыня, что Махару так нравится в Вене.
Жена Махара улыбнулась:
– Да он бы с радостью вернулся в Прагу.
Затем я приложился к ручке пани Махаровой, и она еще долго смотрела мне вслед, боясь, как бы я все же не стащил одну из ее куриц, и дипломатично подзывала их:
– Цып, цып…
Я возвратился в ресторан Кноблохов и, к своему удивлению, нашел в этом пекле одного только Вагнера.
– Кубин уж полчаса как отправился за тобой к Махару, – сказал он, – узнал адрес у одного посетителя чеха.
Через час Кубин вернулся и с победным видом показал нам пять крон.
Мы заплатили по счету и пошли отыскивать ближайший Чешский клуб, чтобы какой-нибудь влиятельный чех дал нам у себя пристанище.

Как веселятся чехи в Вене

Венские чехи делятся на две группы: те, которые позажиточней, и те, которые победней. У тех, которые победней, есть свои профессиональные корпорации, а у зажиточных – свои клубы. Вся чешская жизнь сосредоточивается в этих клубах. К нам в Чехию доходят вести о том, каким преследованиям подвергаются чехи в Вене, как триста тысяч граждан нашей национальности стонут в скорбях и печалях в этой проклятой твердыне на Дунае. Участь наших земляков и впрямь могла бы вызвать сожаление, не будь у них своих клубов. Что окрыляет чешского человека и поднимает дух его в борьбе с неметчиной, так это чешское пиво в Чешских клубах. Есть две основные марки, воодушевляющие доблестных венских чехов, два сорта, снискавшие неоспоримую славу на ниве борьбы за национальные чешские интересы: тршебоньское и будейовицкое. И оба эти сорта для здешних чехов не хмельной напиток, а привет с земли отцов. Читают венские чехи мало, существенного вклада в чешскую литературу тоже не внесли, зато они пьют наше пиво. Ведь это пиво более счастливых братьев, которые не совершили такой глупости – не поселились в немецком городе. За год выпивается этого пива на сумму, которой хватило бы на постройку не то что двух – десяти чешских школ, но чехи в Вене предпочитают пить пиво и уповать на своих братьев в Чехии и Моравии. Кто то утверждал даже, что чехов в Вене полмиллиона. И эти полмиллиона венских чехов считают совершенно нормальным, что две их школы существуют на пожертвования отзывчивых земляков из Чехии и Моравии. В североамериканском городе Цинциннати живет сорок тысяч чехов, и эти сорок тысяч построили уже восемь чешских школ и одно коммерческое училище – за собственные деньги, а ведь американская администрация ничуть не лучше австрийской и хочет из всех подданных Соединенных Штатов сделать англосаксов.
Хотя, конечно, шапки перед капиталом там снимают. Мы вот все говорим о чрезвычайном мужестве венских чехов – они де так оберегают чистоту родного языка, – а неожиданно узнаем, что на все эти, беря минимальную цифру, триста тысяч чехов лишь восемьсот детей записаны в школы Коменского. На сто тысяч чикагских чехов в Америке приходится тридцать школ, которые они сами себе выстроили. Конечно, у нас есть известные нравственные обязательства по отношению к чешскому меньшинству, скажем, в Залужанах, где чехов всего триста человек, которые на собственные деньги не могут, разумеется, построить свою школу. Но когда венский еженедельник жалуется, что у полумиллионного чешского населения Вены нет до сих пор приличествующего здания под национальную школу и беспрерывно кричит: «Вы, чехи в королевстве, не выполняете своего долга!» – то это уж, простите, чистое надувательство. В Вене, видите ли, подавляющее большинство чехов – неимущие рабочие. Но почему тогда у нас в королевстве такие же неимущие посылают вам деньги на школу Коменского, хотя плата за труд рабочего у нас куда мизернее, чем в Вене?
Мы, впрочем, подбиваем нашу публику на благотворительность разными надуманными демонстрациями, объединенными с парадом рекламных повозок на выставке. Этот торжественный день называется: «Прага – венским чехам». Кондитерская фабрика Маршнера на Виноградах отряжает несколько своих рабочих и работниц в немыслимых национальных костюмах и фургон, задрапированный красно белыми полотнищами, к которому сверху прикрепляют транспарант с надписью: «Банановое какао Маршнера – лучшее какао в мире». Умаявшиеся дивы в измятых национальных костюмах распространяют среди публики, кричащей: «Да здравствует чешская Вена», – рекламные листовки, призывающие пить маршнеровский шоколад и есть маршнеровские конфеты. А за фургоном, встречающим горячую симпатию публики – поскольку он, видимо, тоже имеет отношение к чешской Вене, – шагают восемь дюжих молодцов, призванных изображать средневековых наемников, хотя, появись они в таком облачении в средние века, их, безусловно, повесили бы на первом же дереве, приняв за мародеров. Восемь этих громил несут на груди плакаты с надписью: «Мыло Голоубека – лучшее мыло». Поверить в это, впрочем, трудно: морды у молодцов немытые. Народ, однако же, встречает их бурными кликами: «Слава чешской Вене!»
Затем важно вышагивает худой юноша, бледный, в черном платье горожанина и коротких панталонах, с видимым напряжением неся толстую Кралицкую библию. Это художник Вениг, выставляющий себя на подобный позор с превеликим удовольствием и регулярно. Он шагает возле фургона, взятого напрокат у одного вршовицкого молочника, а тянет эту колымагу наидряхлейшая извозчичья кляча, какую только могли отыскать в целой Праге и пригородах. Из фургона высовывает лицо беловласый дед с румяным носом, а возле сидят две актерки из Виноградского театра, которые тоже выставляют себя на позор, и над этими несчастными реет надпись: «Чешские изгнанники». К процессии еще примазывается какой то юнец с саблей, взирающий на полицейских с таким гордым видом, будто он то и есть как раз та самая Вена, которую тут восславляют. Далее следует повозка с аллегорическим изображением виноградской пивоварни. Восемь человек, сидящих у большой бочки, размахивают кружками и кричат:
– Попробуйте виноградского пива!
Они изображают пьяных, что в общем то недалеко от истины. Внезапно возница останавливает лошадь и лучшего из восьми комедиантов привязывает к повозке– чтобы не свалился. У зрителей эта аллегорическая повозка особенно популярна, и встречают ее особенно бурными криками. А за повозкой – Ян Амос Коменский расстается с родиной. У него вид старого сельского учителя шестидесятых годов, на носу очки, а в руках какие то молитвенные книги. Народ встречает его очень сердечно, а одна женщина говорит:
– Это портной Главачек из Жижкова.
Коменский замечает в толпе знакомого и благодушно окликает его:
– Завтра «У Шенфлоков»!..
Потом идут национальные социалисты и барачники в национальных костюмах, набранных из всех существующих костюмерных. Перед казино на Пршикопах затягивают: «Гей, славяне», – а когда «гром и ад» сотрясают Пршикопы, глава барачников говорит:
– Эх, выпить бы…
В возвышенном настроении доходят до выставки… и в результате всего этого чистая прибыль от праздника в размере десяти тысяч крон посылается обществу Коменского в Вену. Не будь подобного увеселительного мероприятия, даяния, конечно, не превысили бы двух трех крейцеров, – теперь же, что ни говори, результаты весьма впечатляющие: пятьдесят тысяч человек за полдня пожертвовали на строительство чешских школ в Вене десять тысяч крон. Телеграфные сообщения об этом летят в Чешские клубы и Народные дома Вены, и тогда начинается грандиозное ликованье и там.
Если в такую вот счастливую минуту турист пражанин окажется гостем Чешского клуба, не удивительно, что в атмосфере, разогретой десятью тысячами крон из Праги, прием ему оказывают самый горячий.
В пору нашего визита в Вену десяти тысяч туда не приходило, пришло только четыре тысячи, собранных на каком то торжестве, но и этого оказалось достаточно, чтобы в Чешском клубе одиннадцатого района нас кормили, поили и всячески ублажали три дня и три ночи. Вдобавок ко всему, хозяевами у нас были «индейцы» – ибо чешское общество в Вене делилось тогда на застольное братство «индейцев» и застольное братство «ашанти». В местах, где собирались «индейцы», имелась большая трубка мира; в особо торжественных случаях вроде нашего – когда пришли те самые четыре тысячи, – надевали холщовые мокасины и дергали за большую кожаную рукавицу, свисавшую с потолка, крича при этом: «Ховг, ховг, ховг!»
У «ашанти» же имелись деревянные мечи, большие щиты из картона и луки с колчанами, которые «ашанти» закидывали за спины и в таком виде сидели за своими столами, ходили в гости к «индейцам», принимали их v себя и при этом пировали и кутили так, что пыль столбом, – пока мы собирали по крейцеру на строительство школ нашим бедным притесняемым землякам в Вене.

Наш друг Шкатула

В Вене мы познакомились с Эмануэлем Шкатулой, который потом в Праге тоже приходил на наши встречи. Это действительно один из лучших социал демократов и в бою за права пролетариев обнадеживающе толстеет. Таков удел вождей не только социал демократической партии, но и всех народных партий вообще. Если теперь у социал демократов есть толстые Шмераль и Немец, то у национальных социалистов толстый Гюбшман и стовосемнадцатикилограммовый депутат Экснер. Обеим партиям не в чем себя упрекнуть, и это безусловный знак того, что пролетариат теперь на марше. От партии, где депутат худой, нельзя ждать ничего хорошего. К примеру, взять хотя бы членов партии государственного права, которых так метко охарактеризовал их же собственный депутат Гайн, весящий сорок пять килограммов. И вот мы видим: тот из служащих делу партии ораторов, политических агитаторов и редакторов, который понемногу, но настойчиво толстеет, становится в конечном счете депутатом – это закон природы.
Скажем, Шкатула на последних выборах, где его выставляли своим депутатом Винограды, получил на четыреста голосов больше, чем на предыдущих. Но ведь и сам Шкатула с того времени прибавил в весе двенадцать килограммов. Кто был в редакции «Право лиду», тот безусловно помнит стоящие там во дворе весы. На тех весах и взвешивают председателей партии, цифры веса аккуратно заносятся в специальную учетную книгу и ясно говорят о том, что вес тела председательского находится в прямом соответствии с политическим весом партии и ее потенциальными возможностями. Почему потерпел поражение Соукуп в Голешовицах? Да потому, что на первом этапе заседаний имперского совета потерял пять килограммов, тогда как Стршибрный, теперешний депутат от Голешовиц, поправился за это время на три килограмма – бесспорный шаг вперед у национальных социалистов.
Когда мы познакомились со Шкатулой в Вене, он, понятно, еще не был таким толстым, как теперь. Толстеет он по мере поступательного движения партии, ибо редакторские доходы тем выше, чем больше людей подписывается на журнал и субсидирует его издание.
Вот почему редакторы газеты «Ческе слово» никак не могут потолстеть. Редактор Матею будет худым вечно, а д-р Гюбшман, как председатель кооперативного издательства, толстеет за них за всех.
И безусловно прав Эмануэль Шкатула, когда стремится полной мерой вкусить от того дара божьего, который именуется политикой. Когда на форуме народа он громогласно возглашает: «Дайте нам хлеба!» – то к хлебу этому после собрания берет еще три венских шницеля, какого нибудь сыра и запивает все это не одной кружкой пльзеньского. А если человек проделывает это изо дня в день, то имеет достаточно веские основания стать депутатом. Первоначально Шкатула был по роду своих занятий скульптором. Приемы прежнего рода занятий он привнес в политику. Прежде лепил из глины разные фигурки – теперь, нащупывая верные пути к сердцам своих слушателей, лепит из этих людей социал демократов. Но это далеко не все, что он умеет. Кто отказался бы от путешествий в дальние края и земли! Однако же бросается в глаза загадочная связь между таинственными отъездами Шкатулы и событиями, которые затем происходят именно в тех землях, где он побывал.
Отправился Шкатула в Стамбул, а как только вернулся, турки низложили султана и устроили революционный переворот.
Шкатула уехал в Португалию, пустился в обратный путь и не успел доехать до Праги, как в Португалии объявлена республика.
Спросите ка в открытую у министра юстиции: известно ему об этих рейдах Эмануэля Шкатулы?
И еще. Шкатула знает итальянский, испанский, немецкий, французский. И чешский довольно прилично. Теперь вот начал изучать китайский, и, едва взял грамматику в руки, – в Китае вспыхнула революция и образовалась республика.
Известно об этом министру юстиции?

Воспоминания о литературном объединении «Сиринкс»

Когда мы в Вене встретились с Эмануэлем Шкатулой, он подробно расспрашивал нас о литературных новостях и поинтересовался, существует ли еще литературное объединение «Сиринкс».
Что это за объединение? Оно возникло в 1901 году. И по случайному стечению обстоятельств было названо «Сиринкс», что означает по древнегречески свирель свинопаса.
Основателем его был Роман Гашек, мой двоюродный брат.
В то время он начал издавать «Модерни живот» – журнал, распространяющий бесстыдство, как писал о нем католический журнал «Власт».
Вокруг журнала Роман Гашек сгруппировал нескольких молодых поэтов – забавных индивидуумов, большинство из которых теперь уже забыты, – чье литературное творчество состояло тогда во всемерном воспевании обнаженного женского тела. Роман Гашек предавался поэтическим мечтам и сплетал их в рифмы на Вышеграде и у Ботича. Туда же приходил выдумывать свои ужасные стихи и сюжеты сумасбродных романов молодой Бакуле, подписывавшийся фамилией Гилар. Он теперь ведает репертуаром в Виноградском театре.
Так стало складываться объединение «Свирель свинопасов» – «Сиринкс», сообщество молодых литераторов, в которое вошел потом и Г. Р. Опоченский.
Этот энтузиаст, увидев свои стихи в «Модерни животе» (гонорара там не платили, а каждый, кто хотел увидеть свою вещь в журнале, должен был на него подписаться), взял отцовские золотые часы и, никому не сказавшись, махнул в Прагу, сиявшую в его мечтах звездой неодолимой силы притяжения. Как только Г. Р. Опоченский заложил часы, он сразу превратился в записного поэта.

Он, певший прежде:
Снова – слышишь ли, мой друг? –
коростель поет печальный.
Песнь прекрасна! Тьма вокруг
в молчанье13, –

теперь слушал бравурную музыку в разных танцевальных заведениях, гул бесшабашной пражской жизни и пел уже:

Мое чело ласкает жаркий свет,
спокойно льющийся из синей чаши;
ах, прелесть дней таких не утомляет, нет, –
они воистину благословенье наше!14

Оно и вправду Опоченского не утомляло до поры, пока он окончательно не промотал и не пропил сто крон, которые ему дали в ссудной кассе.
И наступили для юноши мрачные дни. Крахмальный воротничок его принял мрачный оттенок. Мрачно глядел Г. Р. Опоченский в том воротничке на камни чуждой Праги, которая так коварно залучила его в свои объятия.
Он слал домой письма, полные сыновней любви. Блудный сын с превеликой радостью возвратился бы к своему отцу, пану пастору.
Но войдите и в положение пастора. Представьте себе, что вы, евангелический священник, воспитываете сына в духе христианского смирения, а этот сын пишет стихи (Да какие! Не имеющие ровно ничего общего с евангелизмом) и берет у вас золотые часы, чтоб отправиться в Прагу издавать эти самые стихи в каком то свинском журнале.
Поэтому то Опоченский получил такой ответ:
«Шалопай! Горе вам, книжники и фарисеи, что затворяете царство небесное человекам, ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете. Матфей, глава 23, стих 13. Посылаю тебе пять крон, приезжай немедля, дабы я мог тебя высечь. Твой отец».
«Нет, вы подумайте, – сказал себе Опоченский, поэта – высечь! Не бывать этому». И к утру от пяти крон остались лишь воспоминанья.
А крахмальный воротничок Опоченского принял еще более мрачный оттенок, и в этом траурном воротничке пожаловал он на открытие литературного объединения «Сиринкс» «У Ходера». Туда нагрянула еще целая ватага молодых литераторов, так никогда и не ставших известными, чьи произведения пачками отсылались обратно из всех редакций, так что потом, махнув рукой на все попытки возродить молодую чешскую литературу, они и вовсе перестали сочинять.
Из всех собравшихся в тот день на торжество открытия, устояло на поприще литературы ничтожное меньшинство. Остальные были смяты и отброшены в редакционные корзины для бумаг, сгорели без остатка в редакционных каминах… Рассеялись как дым и канули в небытие.
Как, скажем, Йозеф Анна Владимир Крецар. Он тогда выпустил за свои деньги книжку стихов под названием «Сбор недозрелого винограда», а когда мы потом «У литра» распевали разные поносные частушки об этих молодых поэтах, о Крецаре пели:

Мы недозрелый виноград собрали,
а после в туалете…

Об Опоченском было сложено двустишие:

Был такой угодник женский
Густав Рогер Опоченский.

Так вот, в том хаосе невразумительных выкриков новой литературной плеяды, ко мне подошел Опоченский и мрачно сказал:
– Приятель, вы, как я вижу, взяли лосося под майонезом. Из всех собравшихся вы только один ужинаете. Судя по этому, у вас много денег. Дайте четыре кроны на дорогу до Хрудими.
Когда я дал ему четыре кроны, присутствовавший там поэт Неклан Соукенка воскликнул:
– Друзья, этот день знаменует новый этап в чешской литературе!
Для кельнера он тоже ознаменовал новый этап – ведь то был день, когда вся эта милая компания сумела скинуться на пиво.
Особенно уничижительную критику навел метрдотель:
– Взяли дюжину пива на всех, да и то половину записей на подносах стерли.
Вот так унизили достоинство прекрасного, едва только рожденного содружества молодых литераторов «Сиринке», а по иному – «Свирель свинопаса».

Неизвестный литератор

В ту пору расцвета молодой чешской литературы ко всем редакторам периодики являлся странный визитер. Молодой человек с накладной бородкой входил в редакцию, кланялся, молча клал на редакционный стол пачку рукописей, мрачно взглядывал на редактора, гробовым голосом говорил:
– Прошу поместить.
И уходил так же таинственно, как появлялся.
На следующий день он приходил опять, снова отвешивал поклон, клал новую пачку рукописей и, прошептав: «Прошу поместить», – исчезал.
Все это было весьма необычно и не могло не обратить на себя внимания. Пострадавшие редакторы наперебой рассказывали друг другу о странном визитере и по прошествии двух недель выяснили, что он совершал свои рейды во все без исключения редакции. Даже в специальные издания носил свои вещи. Так, например, в редакции «Газеты кузнецов» положил на стол пачку рассказов о кузнецах. Явившись в «Пекарскую газету» предложил роман из жизни рабочего хлебопекарни. И вызвал к себе живой интерес редакции католического «Чеха», оставив им стопку рассказов для широких слоев католического населения.
Редакторы беллетристических отделов в «Народних листах» и «Народни политике» были напуганы беспримерными темпами роста новых предложений. В конце недели выяснилось, что с понедельника упомянутый таинственный литератор разнес по всевозможным редакциям до семисот рассказов, новелл и романов. Композиционная особенность его вещей заключалась в том, что у них не было окончания, в конце стояло только: «Продолжение см. в «Народни политике». Произведение, предложенное в «Народни политике», начиналось пометкой: «См. начало в «Народних листах». Одновременно с этим таинственный человек с накладной бородкой являлся в театры и отдавал туда для постановки свои пьесы. Редакторы с невольным страхом ждали той минуты, когда таинственный человек появится в дверях их комнаты. А появлялся он всегда в одно и то же время: для каждой из редакций у него был свой определенный час. Все это было так непостижимо и загадочно, что под конец заинтересовало даже полицейских. А человек всегда носил свои рукописи в ручном чемоданчике. И вот однажды следом за таинственным человеком пошел детектив. На Бартоломейской улице человек проследовал в какой то дом. Детектив вошел туда же. Человек отворил дверь, из за которой доносился гул множества голосов. Детектив заглянул внутрь, и глазам его открылся длинный стол, за которым человек двенадцать юнцов лихорадочно строчили что то на листах и четвертушках бумаги, – таинственный человек собрал все эти рукописи, набил ими свой чемоданчик и опять пошел на ловитву. За дверью была комната, где собирались члены литературного объединения «Сиринкс».

Д-р К. Гуго Гилар

«Долголетний след исторических сюжетов. Внутрикомпозиционная шаткость, locus communis. Темнейшая антитеза. Ошибочно информирован. Недостойные идеи благодатной человеческой жатвы. Трансцендентная связь позитивных и негативных сил». – Так всегда вел свою речь К. Г. Гилар, фамилия которого вначале была Бакуле, но ее он стыдился, потому что вначале человек этот жил жизнью модернистского поэта.
Вот как раз так, такими куцыми фразами, разглагольствовал он о каком нибудь из произведений новейшей чешской литературы и в бытность свою в литературном объединении «Сиринкс»:
– Не помню, как бы я стал развивать этот мотив. Сюжет, отравленный всеми возможными ядами расхожего скепсиса. Это же экзотическая флора, господа, – пунцовый стыд, горящий синим пламенем. Погасим свет – это не негативная прерогатива.
И задыхался, поскольку говорил он очень быстро:
– Сокращать «нечто» в обыкновенное «что то» неправомерно. Поверхностная литературная претензия. Свобода критики в экстремальные века – замаскированный террор. Обеление есть формулированная точка зрения. Недоброхотная жесткая полемика. Рецензия научная и непредвзятая. Возвышенный торс идола. Эквивалент программы, не так ли?
И шпарил дальше:
– Циклический повтор горестной кантилены. Хаотичность и вызов, разве я не прав? Эгоцентризм творчества, извечный минус – суть слова. Пропущенная через весь роман линия, по-вашему, есть прояснение для скептиков? И, право же, невероятно трудная задача открыть такое, в чем бы дважды проступало воплощенье принципа, играющего и пылающего как соцветья спектра, в своей безмерной ностальгии будущего, в том возвышенном хаосе, чьей фантазией оживляется вера в пантеизм добра, ну разве я не прав?
И он всегда был прав, ибо из сказанного становилось ясно, что он кое-что знает, а именно: как наименее удобоваримым образом употребить чужое слово и пустить пыль в глаза.
Прежде Гилар, как известно, считал за величайшую безнравственность публиковаться в периодике ради денег.
Потом, однако же, переменил свои воззрения на творчество и, как признался мне однажды, стал предлагать себя под разными псевдонимами в беллетристические отделы журналов, но успеха не имел. Труды его ему возвращали, и я помню, как Бакуле разозлился, когда нашел в одном журнале следующее уведомление редакционной почты: «К. Г. Гилар, слабо – не подходит».
И снова он вернулся на стезю свободного искусства. На стезю поэта, которую считал для себя наиболее подходящей. Еще он сочинил роман и опубликовал его на собственные деньги.
Писал он его, как поэт, у которого нет нет да и соскочит с пера на бумагу вместе с кляксой какая нибудь мысль, и если за нее зацепится другая, в поэзии это создаст самодовлеющее целое – в романе же может создать только нелестное впечатление о способностях автора.
В стихах это несет нагрузку настоящей мысли, которую, правда, не понимает ни читатель, ни сам автор. Но стихи выдержат всё. Чем нелепей абракадабра, тем больше людей усматривают там зерно мысли, своеобычность, необычайный талант, и тем больше людей признают гениальность поэта.
С прозой, однако, этот номер не пройдет. Гилар об этом не думал и компоновал свои фразы весьма лаконично:
«Но к чему сожалеть?.. Только потом, быть может, – может быть, потом… Но теперь?.. Не взыщите… Тени поднимаются над садом? Ведь уже сумерки? Да, это так. И это не удивляет. Поздний вечер. Необычно? Отнюдь. Естественно. А юноша глядит? И как глядит? Опять естественно? Конечно. К чему искать во всем необычность? Свет луны обязательно озарит его. Он это знает и потому ждет, когда она выйдет. Он это знает точно, и он счастлив. Так бывают счастливы юноши. Луна выйдет. Она выходит всегда. Неумолимая логика, – думает юноша. А почему бы ему и не думать так? Он должен радоваться свету. Ну, он-то не обрадуется. Его это ничуть не трогает».
Читателя, конечно, роман Гилара тоже ничуть не тронул.
И Гилар бросился на стезю театральной критики. Занятие нисколько не обременительное. Фразеология – и только. Глупость. Ошеломляющая наглость. Мошенничество. Своекорыстие. Заурядность.
Театральная критика, как критика вообще, – обман людей. Это вопрос не каких то там творческих устремлений – а просто от начала до конца чистейший вздор. Просто хватает у кого то наглости считать себя превыше всех и вся.
Сам ничего не может, а станет критиком и на том успокоится.
Впрочем, о К. Г. Гиларе, то бишь о К. Г. Бакуле, этого никак не скажешь.
Он стал еще заведовать репертуаром в Виноградском театре и в подтверждение своего права на это стал доктором философии, защитив диплом о каком то там объекте комического, и вдобавок работает режиссером. Доктор философии – не бог весть что такое.
Как только он до всего до этого дошел – загадка. Но Виноградскому театру он не повредил, – как, впрочем, не принес и пользы.

Что было дальше с тремя членами партии умеренного прогресса в рамках закона

Из давнего опыта знаю, что в странствиях человеку особенно хорошо и вольготно, когда в кармане у него ни крейцера, и он вынужден искать, где бы разжиться на дальнейший путь и пристроиться на ночь. Иметь же при себе в дороге деньги, в сущности говоря, грех. Ведь столько добрых людей не видят ничего плохого в том, что человек в наши дни ходит по свету без гроша в кармане, даже наоборот – усматривают в этом проявление высокого спортивного духа. Вы же во время странствий теряете всякую деликатность – если только она вообще была вам присуща – и в полном смысле слова берете приступом семьи своих соотечественников; вы даже начинаете думать, что окажете особую честь тем, у кого пообедаете, и если вам предложат закусить, что называется, чем бог послал, считаете таких людей невежами и возмущаетесь, что они могли так обойтись с вами.
Конечно, перед тем как сесть к столу, надо поговорить с главой семьи о том, какая для вас радость встретить земляка; сказать, что вас интересует положение чехов на чужбине, но все же вы бы не решились беспокоить его в предобеденное время, не будь у вас к нему одной только просьбы: позволить вам воспользоваться туалетом в этом доме, где бьются золотые чешские сердца, и написать домой, что у вас кончились все деньги, дабы родные вам перевели их в близлежащий город, куда вы попадете денька через три. Вы вытягиваете из него адреса соотечественников, проживающих по дороге в тот город, спрашиваете, не пройдете ли вы, по пути за деньгами, мимо каких-нибудь его знакомых, где бы можно было на него сослаться, снимаете рюкзак и говорите, просияв: «Ой, мы так рады наконец присесть, сегодня на дворе сущее пекло, а когда нет возможности зайти в трактир, становится совсем невыносимо, ой, мы так рады, так рады».
И тут вам открывается прекрасная возможность изучить особенности разных темпераментов. Вы встретите сангвиника, флегматика, холерика и меланхолика, и каждый из них поведет себя с вами по-разному. Холерик сначала очень воодушевится встречей с соотечественниками, но через два дня устанет и скажет неожиданно, что ему, право, жаль, но безотлагательные обстоятельства требуют завтра его отъезда – вызывают туда-то и туда-то; он вдруг поймет, что бы поддакивали каждому его слову лишь из за этой жалкой тарелки супа, и испугается при мысли, как бы вы не вздумали остаться у него на все вакации, а если жена у него молодая, заберет себе в голову, что вы смотрите на нее за обедом – а вы и смотрите то, может, только ей в тарелку, как бы не положила лишнего, оставила и вам – и наконец объявит напрямик:
– Что делать, господа! Вот десять крон, ничем не могу помочь, за околицу я вас провожу.
Вы продолжаете свой путь уже с ним, у последних домов он заводит вас в трактир, где угощает вином, жалеет вас, дает вам еще десять крон, просит, чтобы не поминали лихом; сокрушается, что побыли у него так мало, могли бы и еще побыть, если бы захотели – при этом ощутительно дрожит из страха, как бы вы и в самом деле не вернулись с ним обратно, – дарит вам на дорогу сигары и, выйдя за околицу, сопровождает вас еще в течение получаса, объясняет, как идти дальше, снабжает адресами своих знакомых во всех уголках этого края, обнимает на прощанье и потом долго машет вам вслед платком и кричит:
– С богом, ребята, доброго вам пути, с богом, с богом!
Флегматик же, когда к нему обращаешься, говорит:
– Да, понимаю, понимаю, мучит жажда, меня вот тоже мучит, а приходится идти по делу.
И оставляет вас на несколько часов зевать возле стола, вы слышите, как рядом в комнате обедают, потом он выходит, и опять ему хоть бы что, ушли вы или еще здесь, он только спросит:
– Вы еще не обедали? Так вы успеете – трактир у нас на площади, служанка наша вас туда проводит.
Вы с жаром объясняете ему, какие у вас обстоятельства, и он тогда говорит:
– Ну, это, разумеется, меняет дело, – придется поплотней поесть за ужином. Можете тут и подождать, пока вам придут деньги, – мне что́, я ничего не имею против.
Вы у него осваиваетесь настолько, что курите из его трубок, носите его шлепанцы, его халат… а он по-прежнему ничего не имеет против, глядит на вас спокойно, как овца, и когда через неделю вам это обрыднет, вы его покинете; задерживать вас он не будет, а даст вам то, что вы попросите, протянет на прощанье руку и опять уйдет по делу.
Меланхолик не видит в вас братьев по крови. Он простирает к вам отеческие объятия. Он говорит о родине, спрашивает, не знаком ли вам некий Паздера или Кулишка, и, получив отрицательный ответ, замечает:
– Это понятно, он ведь давно умер. Жаль их, какие были люди! – и видит в вас троих олицетворение отечества.
Он вспоминает, что и где там было, где что находилось, и с таким грустным грустным видом говорит:
– Там была еще такая галерейка, под которой мы детьми всегда играли, а мама приносила нам туда по куску хлеба с салом…
И плачет, и мы плачем тоже. И это как раз самый подходящий момент, чтобы стрельнуть у него денег. Он даст вам всё, что у него окажется, и будет сожалеть, что не сумел дать больше; будет вас потчевать, рассказывать о покойнице бабушке, ночью придет взглянуть, не сбросили ли вы во сне одеяла, потом разбудит вас, чтоб дать настойку, которую забыл дать вам на сон грядущий, утром положит вам в карман план местности и, когда потом будет идти около вас еще чуть ли не два часа – чтобы поговорить о родине, – купит вам на дорогу кусок сыра. Очень любопытная психологическая деталь – меланхолики обязательно покупают землякам на дорогу кусок сыра.
С сангвиником все обстоит гораздо проще. Он неизменно весел; едва увидел вас, сейчас же перешел на «ты» – «ну что, друг? Давай, брат!»… – сыплет анекдотами, таскает вас по кабакам и попадает из-за вас впросак, берет для вас взаймы, потом два дня сопровождает вас по пути дальнейшего следования и проживает все, что с собой взял, так что потом вам приходится отдавать ему на обратную дорогу те самые деньги, которыми он вас ссудил.
Со всеми четырьмя этими типами столкнулись мы во время своих странствий и умудрены теперь опытом на всю оставшуюся жизнь, – хотя потомственный дворянин Эмануэль Лешеградский и утверждает, что соотечественники на чужбине похожи друг на друга, как две капли воды.

Потомственный дворянин Эмануэль Лешеградский

Кто же он, наконец, сей добрый мой знакомый? Возьмите готский альманах, где названы представители родовой знати всей Европы, венский благородный календарь тоже перечисляет фамилии аристократов, от личных дворян до особ императорского рода, однако оба эти словаря полностью игнорируют потомственного дворянина Эмануэля из Лешеграда.
Лешеград в Чехии действительно есть, но это деревенька, входящая в поместье Коллоредо Мансфельдов, – так что вопрос происхождения потомственного дворянина Эмануэля Лешеградского становится тем более загадочным. До того как во владение поместьем вступил род Коллоредо Мансфельдов, деревушка Лешеград принадлежала Рожемберкам. Как же тогда у потомственного дворянина Эмануэля Лешеградского достало смелости числить себя во дворянах? Истинный аристократ не будет обращать внимания на такие пустяки. Эмануэль вычитал где-то, что есть аристократы духа, и начал ставить под своими первыми литературными опытами: «Потомственный дворянин Эмануэль Лешеградский». Подобным образом поступил и муниципальный советник Ченков, подписывавший свои работы псевдонимом «Рыцарь Ченковский». Так он подписывал и личную корреспонденцию и даже принялся отыскивать какой-то материал о своих предках и доказывать, что они были владетелями замка Ченков, каковой замок был де сметен с лица земли, а хроники, упоминавшие о том, не сохранились, и вот теперь никто уже не помнит, где и как он стоял. Рыцарь Ченковский так ревностно и неуклонно оберегал свой предикат, что даже начал бывать в благородном собрании, о жене его говорили: «рыцарева супруга», – пока наконец не выплыло наружу, что никакой он не рыцарь, а самый обыкновенный муниципальный советник Ченков. Не правда ли, как трогательно, когда в наш демократический век писатель выступает под именем титулованной особы и в конце концов сам начинает верить, что таковой является, с пеной у рта отстаивая это, если кто то утверждает обратное. Есть у нас еще несколько таких хватов, например: «Чех Чехенгерский» или «Ян Войковичский», а чтобы было еще того благородней: «Карел Деветтер». И все то эти Лешеградские, Чехенгерские и даже Финберские рассчитывают потрясти подобным образом воображение читателя и набить цену своей продукции. Кто не вникает в эту кухню, думает: «Сколько аристократов в Чехии активно занято в литературе!» – и полагает, что аристократы ничего другого не делают, как только пишут стишки и рассказы. Однако человек, имевший дело с аристократами, знает, что любой из них глуп, как сивый мерин и насилу мог бы написать несколько связных фраз. Впрочем, работы этих псевдоаристократов сплошь и рядом бывают такими, как если бы их создавали аристократы настоящие.
Вот потомственный дворянин Эмануэль Лешеградский нимало не печется о своем реноме благородного барина, поскольку нанялся батрачить на плантатора Гинека. Гинек сам по себе парень добрый, но потомственный дворянин Эмануэль Лешеградский увяз в его тенетах. С фанатической верой в облагораживающее влияние работы редактирует там всякие сборники, гнет спину на фирму Гинека – поставщика бульварного чтива – с тяжкими воздыханиями о том, как было бы прекрасно, будь он взаправду этим самым дворянином и имей в Лешеграде поместье и замок, дабы не приходилось сочинять для Гинека рассказы по четыре геллера за строчку. А чтобы быть немного ближе к эмпиреям, куда воспаряет его благородная душа, он переехал на Мальвазинку и живет там в одном особнячке в меблирашках. Какая же, однако, страшная судьба у этого аристократического рода! Поместьем его владеют Коллоредо Мансфельды, сам потомственный дворянин должен ездить домой на трамвае, состоять в услужении у Гинека и ко всему тому не быть даже и дворянином, а всего только чешским писателем, – а уж это и впрямь самая страшная участь, какая только может постичь дворянина.

Авантюры партии умеренного прогресса в рамках закона в Винер Нейштадте

Где порядочным людям оказывают самый гостеприимный прием? Разумеется, на пивоваренных заводах. Господа пивовары просто не могут быть равнодушны к людям нужным, а особенно к землякам.
Вот и пивовар Хрж из Винер Нейштадта над Литавкой встретил нас радушно и гостеприимно. Город этот расположен у самой венгерской границы и, во вторых, известен тем, что там находится военная академия.
Но прежде всего город славится своим пивоваренным заводом, главным пивоваром которого и является пан Хрж.
Пан Хрж – муж выдающихся достоинств, впрочем, он весьма осторожен.
Когда мы пришли к нему по рекомендации одного полицейского комиссара из Вены, чеха, исключительного патриота, этот достойный муж попросил нас не говорить громко по чешски во дворе завода, ибо хотя он и чех, но – осторожный чех и не хочет иметь решительно никаких неприятностей, наоборот, жаждет приятностей, жизни приятной, не нарушаемой какими то вспышками национальной розни.
– Среди немцев чеху надлежит быть весьма осторожным, – пояснил он, – осторожный чех добьется всего; всякие там осложнения – это лишнее; ну с какой стати я, скажем, пойду ночью на площадь в Винер Нейштадте и буду кричать: «Я – чех, бейте меня!» С течением времени, милые господа, человек черствеет и забывает о всяких национальных претензиях. Моя фамилия Хрж сразу выдает мое происхождение, так что я, ей ей, никак не могу разубедить немцев, что я не чех, а немец. Сколько раз я, разумеется, просто так, смеха ради, говорил им: «Я не чех, ich bin doch kein Ĉech, ih bin ein Deutscher, aber was, s’hälft mir gar nichts. Sie sagen: Aber unser lieber Cherž, ihr Name, ihr spashafter Name, was glauben sie! Sie sind ein Böhm15. Ну а я, опять же просто так, в виде опыта, понимаете, отдал своих сыновей в немецкую школу, но все зря, совершенно напрасно. Немцы все равно мне не верят, что я не чех. Тщетно я им это объясняю, пытаюсь им внушить, в итоге они все равно смеются надо мной. Просто ужасно жить среди немцев и любой ценой пытаться с ними ладить.
Но я всегда рад, когда вижу настоящих чехов. Я уже и сам перестаю верить, что я чех. Сыновья мои почему-то стали совсем как немцы. А я, господа, терпеть не могу всякую сентиментальность, но что поделать – едва увижу Чехию, чешских людей, и сразу растрогаюсь, в самом деле. Я сразу сам не свой, становлюсь ужасно сентиментальным. Чехия, дорогая родина, всех тебе благ, а вас, друзья, я рад приветствовать, в самом деле рад приветствовать, но, к сожалению, вечером мне придется пойти на заседание магистрата, членом которого я являюсь, и вы уж простите, что не поужинаю с вами, но, когда я вернусь, мы с вами поговорим. Родом я из Либани, о, эта милая Либань! Вы были в Либани? В самом деле? Ах, а эта долина у Старых Градов с фазаньим заказником. Пойдемте в охотничий салон, там вы увидите, чего я настрелял здесь, в Альпах, отсюда ведь до Альп недалеко. Ох, наша Либань. Ешьте, пейте, веселитесь, я вам все покажу. В леднике у меня сорок бутылок вина. Мы сходим туда. Есть вам принесут все, что пожелаете, уток, гусей, все, что угодно, радуйтесь, что вы в гостях у настоящего чеха. Делайте пока все, что захотите. Обнимаю вас, земляки. Вот звонок, позвоните, когда захотите пива, вам сразу же принесут сюда дюжину бутылок двенадцатиградусного. И вообще, делайте что вам захочется. Весь дом в вашем распоряжении. Жены нет, она отдыхает в Венгрии, сыновья в Вене, так что вам тут будет полная свобода, дорогие земляки. Ну-ну, значит, вы тоже были в Либани, знаете этот милый край, либаньские леса, любезные сердцу леса, их красоту, знаете, чем славится эта земля. Наздар, земляки, делайте здесь что хотите, я вернусь к полуночи!
И мы делали что хотели. Сперва наелись, а потом пили, а под конец жестоко подрались со слугами пивовара, потому что никто не пожелал сбегать нам за сигарами. Мы черт те что вытворяли, мебель в охотничьем салоне оказалась вся вверх ногами; один из нас, Вагнер, в лохмотьях (так его «обработали» и слуги и мы сами) как раз стоял посреди салона, являвшего собой картину ужасного опустошения – это был итог нашей отважной обороны, когда вдруг появился пан пивовар Хрж. Не знаю даже, как все случилось, но он, увидев этот разгром – на полу валялись его охотничьи трофеи, всяческие рога, закричал:
– Вон, вон отсюда, чешские босяки!
И в ту ночь нас в Винер Нейштадте слуги пивовара вышвырнули на улицу. А я и по сей день не знаю, собственно, как и с чего началась драка, помню только, что у одного солодаря, из тех, что подавали нам за столом, мы отстригли ус. С этого и началось.
Зачем, собственно, мы его отстригли, я не знаю, потому что не помню других подробностей, знаю только, что мы выпили все вино, а ночью перешли венгерскую границу

Величайший чешский писатель Ярослав Гашек

Поскольку в ходе описания истории партии умеренного прогресса в рамках закона я уже неоднократно касался своей особы, чувствую, что пора отбросить излишнюю скромность и перед всей общественностью нелицеприятна подвергнуть себя серьезной критике.
Как глава партии умеренного прогресса в рамках закона и ее кандидат, я должен оценивать свое поведение и поступки по возможности объективнее и вместе с тем недвусмысленно, чтобы ни от кого не ускользнула ни единая выдающаяся черта моего характера. Что греха таить, бывают в моей жизни минуты, когда, восхищенный каким-нибудь собственным поступком, я шепчу про себя: «Господи, какой же я молодец». Но что толку, если мир об этом не знает. Люди должны убедиться в этом, человечество обязано надлежащим образом оценить меня, и не только мои великие задатки и недюжинные способности, но, главное, мой поразительный талант и необычайно благородный характер. Могут, понятно, и возразить – почему, мол, я не поручил написать сей панегирик другому, более авторитетному человеку, почему насилую собственную скромность, расхваливая сам себя?
Отвечаю: потому что сам я знаю себя лучше всего и наверняка не напишу ничего не соответствующего истине – смешно ведь, когда пишешь о себе, преувеличивать, поэтому я обхожусь самыми скромными выражениями всякий раз, когда нужно себя похвалить, но решительно стою на той точке зрения, что скромность украшает мужчину, хотя настоящему мужчине ни к чему себя украшать, так что нечего уж слишком то скромничать. Отбросим же всякие сантименты, из-за которых нас прозвали «голубиным народом», и будем мужчинами. Без всякого смущения открыто признаемся в своих достоинствах! Как прекрасно, что я смело могу сказать: «Милостивые господа, я гений» – там, где не в меру скромный человек заметил бы: «Милостивые господа, я сукин сын».
Толковый человек всегда достаточно ловко протискивается вперед и сам себя превозносит; в то время как застенчивый человек отсиживается на толчке, его более удачливый друг, оценив себя по достоинству, может проявить себя и в общественной жизни. Застенчивость – наихудшая черта человеческого характера. И прикрываться скромностью было бы обманом с моей стороны, со стороны человека, имеющего такие заслуги в области чешской литературы, политики и общественной жизни; было бы позорно, было бы просто грешно заставлять чешский народ сомневаться – гениальный я человек или нет.
И потому, не мудрствуя лукаво, заявляю: в истории человечества существует лишь один столь всесторонне совершенный индивид, и это я. Взять, к примеру, хотя бы некоторые из моих удивительно удачных рассказов. И что мы видим, листая страницу за страницей? Что в каждой фразе заключен глубокий смысл, каждое слово стоит на своем месте, все сообразно с действительностью; когда я начинаю описывать пейзаж, вы видите его прямо как на фотографии, а люди, которых я изображаю в захватывающе запутанном сюжете, выступают перед вами как живые. Притом чешский язык в моих литературных трудах удивительно прозрачен, своей чистотой он даже превосходит чешский язык Кралицкой библии; истинное наслаждение прочитать хоть строчку из моих произведений, и, когда вы это сделаете, вы будете очарованы, почувствуете, как на вас снисходит блаженство, и, улыбаясь, впредь никогда не расстанетесь с этой книгой, всегда будете носить ее при себе. Я неоднократно являлся свидетелем того, как люди с отвращением отбрасывали журнал, не увидев в нем моих произведений. Я и сам поступал точно так же, поскольку я тоже отношусь к числу своих поклонников и вовсе этого не скрываю. Любое свое напечатанное произведение я прошу прочесть вслух свою жену Ярмилу, самую обворожительную и самую умную женщину на свете, и каждая фраза вызывает у меня возгласы заслуженного восхищения: «Это изумительно, это превосходно! Ну что за умница этот пан Ярослав Гашек!» Но, разумеется, это я так, между прочим, поскольку именно это – прекрасное свидетельство того восторга, какой вызывает моя литературная деятельность в читательских кругах; и я уверен, что тысячи и тысячи читателей столь же восторженно отзываются о моих произведениях, и восторг этот дорог для меня именно потому, что выплескивается из сердец весьма просвещенной толпы, для которой я навсегда останусь самым знаменитым писателем в мире. Я – живое доказательство того, сколь лживы сообщения и распространяемые бесчестными критиками утверждения, будто у нас нет ни одного писателя с мировым именем.
А теперь подхожу к оценке своего характера. Человек, который пишет столь прекрасные произведения, как я, должен иметь столь же прекрасную душу. И на следующих выборах в имперский совет наверняка представится случай – если меня единогласно изберут от какого-то одного или нескольких округов – положить конец этому вопиющему позору: в австрийском парламенте по сей день не заседал наиблагороднейший человек Австро Венгерской монархии! Полагаю, незачем пояснять, что этот наиблагороднейший человек, о котором я говорю, – я. Наконец, я со всей откровенностью признаю, что и эти строки, написанные мною, представляют собой одно из величайших, благородных деяний, ибо что может быть прекраснее, чем превозносить кого-то, причем абсолютно бескорыстно, на вершину славы? К тому же данная глава откроет глаза многим, кто, быть может, искал в этой книге – в этой великой истории, складывающейся из отдельных фактов, – памфлеты и пренебрежительную критику в адрес многочисленных общественных деятелей. Уж если эти строки можно назвать памфлетом, тогда я, честное слово, не знаю, что такое памфлет!

Конференция делегатов партии умеренного прогресса в рамках закона с выдающимися венгерскими политиками

Венгры интересуются политикой. Говорят, что у нас занимаются разговорами о политике за кружкой пива, – а венгры занимаются разговорами о политике за стаканом вина. Пиво никогда не делает человека столь политически зрелым, как вино, потому что: «эн вино алетейя» – «истина в вине». И венгры ищут эту истину до тех пор, пока не свалятся под стол. Когда у нас кто нибудь валится под стол, он там и умолкает. Венгры же и под столом продолжают говорить о политике. На своих конференциях с выдающимися венгерскими политиками мы были свидетелями нескольких подобных случаев. В Надьмартоне окружной королевский нотар Барабаш еще под столом кричал: «Éljen a Kossuth!»16 – и произнес именно лежа под столом одну из лучших своих политических речей.
Вагнер подумал, что обязан брать с него пример, свалился под стол и заорал: «Да здравствуют венгры, слава чехам!» Это была незабываемая политическая конференция. Цыгане беспрестанно играли «Kossuth Lajos azt üzente…» – «Кошут Лайош сообщал – три полка он потерял». Участники конференции теряли при этом не полки, а равновесие, качались, сидя на стульях из стороны в сторону, а если и падали со стула, до последнего вздоха кричали: «Éljenek a csehek, éljen a Kossuth!»17 – Клофач своим визитом в Пешт отлично проложил нам дорогу. И в этот хаос в Надьмартоне вмешался важский жупан Иштван Варгаи, заявив в своей незабываемой речи, что чехи и венгры единый народ, хоть и отличный по языку, но народ, который уже в течение ряда лет дружески общается между собой. Чешские футболисты играют в Пеште, венгерские в самом большом городе Чехии, в Праге, – fovárosi Prágában, Isten hozta a három legnagyobb cseh embert Nagyma rtonba! Éljen a Kossuth, éljenek a csehek! Бог послал трех лучших чехов (то бишь нас, судя по всему) в Надьмартон, да здравствуют чехи! Слава Кошуту!
И подойдя к цыганскому оркестру, крикнул первой скрипке, чтобы сыграли чешский национальный гимн. «Понимаем, вельможный пан», – ответили цыгане и заиграли «Jeszcze Polska nie zgineta»18.
Потом все встали и, поддерживая друг друга, хором воскликнули: «Egy pohár sört!»19 – «Опрокинем по стакану вина!»
И в сей торжественный момент, когда мы залпом выпили до дна, по трактиру величественно разносился «наш чешский гимн» «Jeszcze Polska nie zgineta», в эту минуту Вагнер, лежащий под столом возле пана королевского нотариуса, вытянул из того 10 крон. По сей день остается для меня загадкой, как он это сумел сделать, ведь он не знал ни слова по-венгерски, а тот ни слова по-чешски. Кубин поднялся и, разгоряченный вином, произнес свою целомудренную политическую речь по-чешски:
– Уважаемые вельможи, досточтимые венгры! Многоуважаемые друзья, я вижу, что достопочтенный королевский нотариус лежит под столом, как самая последняя свинья из баконьских лесов, которая катается по желудям.
– Éljen, – крикнули венгры.
– Вот видите, болваны, я вас тут ругаю, а вы, ну, никакого серьезного образования вы не получили, – и, взмахнув кулаком, повысил голос: – Негодяи, даже по-чешски не понимаете.
– Éljen, éljen, – откликнулся трактирщик, а когда аплодисменты утихли, встал я и сказал:
– Éljen a Kossuth, éljen a haza! – Да здравствует отечество! Сколько вас тут есть, все вы напились до положения риз, а спроси вас сейчас кто-нибудь, что такое швейнфуртская зелень, вы бы это ни за что на свете не смогли объяснить. (Бурные аплодисменты.) Швейнфуртская зелень это яд, эх вы, головы! Она содержит в себе мышьяк, ну вот, теперь вам это известно, и оставьте нас в покое. Ваш Кошут тоже наверняка этого не знал. – (Бурные крики «Éljenek a csehek!» – «Да здравствуют чехи!») Ну и хватит мне тут с вами разговаривать. Привет!
Потом снова играли «Jeszcze Polska nie zgineta», и наконец утреннее солнце приветствовало всех участников политической конференции под столами и на столах.
А когда мы отбывали со своей великой политической миссией из Надьмартона дальше, нас остановил в коридоре официант и на чистейшем чешском языке сказал: «Я Богуслав Коуделка из Гержманова Местце». Это был тот самый венгр, который больше всех аплодировал и кричал «éljen!».

М ль Слава

В Надьмартон, где проходила эта памятная конференция, мне пришла художественная открытка с таким текстом:

«Милый Гриша! Знайте: вчера я была на «Проданной невесте» в Национальном театре!
Ваша приятельница Слава ».

И ниже:
«Это было великолепно! Я сидела на галерке».
И больше ни слова. Я ждал упоминания о Рутке, таинственном женихе м-ль Славы, потому что она имела обыкновение в письмах своему жениху писать обо мне, а мне, в свою очередь, о Рутке или о кузене Лозе и вечно все валила в одну кучу.
Кто же была м-ль Слава? Деревенская девица, мечтающая во что бы то ни стало в глазах окружающих выглядеть эмансипированной. При этом она оставалась весьма романтичной и сентиментальной. Кроме того, она любила приврать и запутывалась во всевозможных мелких любовных интрижках, полагая, что все должны лежать у ее ног, требовала от знакомых мужчин только дружбы, но никоим образом не любви, пела романсы и оперные арии, любила музыку и, когда нечем было платить квартирной хозяйке, закладывала свои драгоценности. Чтобы пойти в театр, брала деньги в долг, всегда смотрела невинно, будто святая Альжбета, пила пиво и вино, посещала промысловый кружок. Родом Слава была из Моравии и уверяла, что ей на четыре года меньше, чем было на самом деле, жила в сплошных интригах, играла на пианино, плакала, напевая «Красную розу», продавала свои учебники, не занималась толком и проваливалась. Ей нравились русские, и она ходила в православную русскую церковь, говорила по русски, чтобы люди думали, будто она русская, любила вышеградское кладбище, у могилы Божены Немцовой готовила географию к очередному уроку, рыдая, рвала здесь одуванчики и засушивала их в атласе, обожала дьячка певчего, бородатого Ванека из церкви святого Николая, ходила в православную «Беседу», два дня носила дохлую канарейку своей квартирной хозяйки в пенале, пока наконец не закопала на могиле Божены Немцовой в Вышеграде. Ходила в лес и пела любимые песни, увлеклась игрой на цитре и исполняла на ней казачьи военные песенки, брала на время книжки и не возвращала их, воображала себя д’Артаньяном из «Трех мушкетеров», курила сигареты, безумно любила сладости, говорила сюсюкая «это ж», называла своих знакомых уменьшительными именами, наконец, училась пению и по своей наивности вышла замуж за рабочего сцены какой-то театральной труппы. Такова была м ль Слава.
От нее то я и получил этот дружеский привет в далекой Венгрии. Она сочла нужным порадовать меня сообщением, что великолепно сидела на галерке на «Проданной невесте».
Такая уж это была добрая душа. Однажды я заболел, и она мне написала, что вчера съела три пирожных с кремом и что теперь поет арию из оперы «Тоска».
Это она в приступе дружбы заявила: «Все жаждут от меня любви, а я жажду искусства». И когда это с ней случилось, она ела пирожные и пела арии из опер.
Кто жаждал от нее любви? Да ни один из тех, о ком она говорила. Однако она в своем целомудрии сразу же предлагала дружбу. А уж если она предложила, то потом не так-то просто было от нее отделаться. Дружба подобной девушки – нечто ужасное.
Я это испытал как никто другой, и по сей день у меня мурашки по спине бегают, когда я об этом вспоминаю.
Куда ни повернешься, она уже тут как тут. Теперь вот выследила меня в Венгрии и начнет бомбардировать все венгерские почты подобными дружескими открытками, и все лишь для того, чтобы иметь возможность написать: «Милый Гриша!»
Она была трогательно поэтична, но знакомство наше произошло до ужаса прозаично.
Все дело было в брюках. Случилось это за два года до нашего нынешнего апостольского турне. Я возвращался тогда пешком из Польши в Прагу через Тешин, Фридек, Моравию.
По прибытии во Фридек я выглядел так, что меня посадили в тюрьму и не выпускали до тех пор, пока мне из дома не прислали денег на дорогу. Я должен был ехать поездом в Прагу, но на вокзале подвернулась компания картежников, и к утру у меня осталось всего 30 геллеров, посему пришлось идти из Моравской Остравы в Прагу пешком.
Так я и шел, побираясь, с двумя бродягами по маркграфству. Мясника в Фулнеке схватили жандармы. Я остался с сапожником.
Обычно мы делили с ним встречавшиеся на пути населенные пункты. Левая сторона доставалась мне, правая – ему. Мы со спокойной совестью собирали крейцеры, кнедлики, куски хлеба, выпрашивали молоко и так дошли до самого Гельштына над Бечвой.
Здесь на моей стороне оказалась школа. Я вошел в нее как раз пополудни.
– Мое почтенье, – поздоровался я и представился учителю: – Писатель Ярослав Гашек из Праги, прошу дать мне, что осталось от обеда, и если есть – какие-нибудь брюки.
Этот добряк долго не мог прийти в себя, а когда я описал ему свою судьбу, он не только подарил мне брюки младшего учителя, умершего от тифа, но пригласил к себе обедать, предложив переодеться и искупаться в ванне в саду.
Там я познакомился с м-ль Славой. Бедняжка, увидев, как я привожу в порядок свой туалет, вбежала в школу с криком ужаса:
– Папа, какой-то бродяга раздевается у нас в саду!
Отец успокоил ее, объяснив, что я не бродяга, а писатель пан Ярослав Гашек, который лишь по несчастной случайности очутился в подобной ситуации.
За обедом м-ль Слава сказала мне напрямик:
– Будем друзьями.
До такой степени я потряс ее романтическое воображение.
После обеда, попрощавшись с ними, я двинулся в Прагу, куда после многих мытарств благополучно добрался через две недели.
Год спустя в апреле шла процессия сапожников от Примасов в Праге на нусельскую «фидловачку».
Вдруг какая-то девица потянула меня за пальто со словами:
– Ба, это ж пан Гашек, который переодевался у нас в саду.
Девица оказалась м ль Славой. Она приехала учиться в Прагу. Ее романтическая и поэтическая натура не позволила ей пропустить праздничное шествие сапожников.
С той поры ее дружба доставляла мне немало горьких минут, потому что Слава преследовала меня, бегала за мной по пятам и находила всегда и везде. Это укрепляло ее во мнении, что наша дружба нерушима.
Я избегал ее, но она меня отыскивала. К счастью, она начала ухаживать за одним англичанином, немцем из Саксонии, а я – за своей будущей женой. На этом все и кончилось.

«Майские выкрики»

Чтобы всем было абсолютно ясно, какие помыслы владели нашими душами в момент основания партии умеренного прогресса в рамках закона, скажу, что, по всей вероятности, не было ни одного молодого человека, который бы в ту пору рождения новой партии не писал стихи.
И в этом новом потоке новых идей появился на книжном рынке того времени и сборник стихов под названием «Майские выкрики». Издали его мы с Ладиславом Гаеком Домажлицким на средства Й. Сёльха. Прага II, 313. На одной странице всегда стояло: Ладислав Г. Домажлицкий, на другой – Ярослав Гашек. Очень скромно, всего шестнадцать раз упоминалось имя каждого из нас в этом сборнике стихов, не считая титула, с ним – восемнадцать, да еще мы посвятили себе по четыре стихотворения, так что наши имена были увековечены двадцать два раза, хотя каждый был представлен в этой книжке всего тринадцатью стихотвореньицами. Это были волнующие стихи. Гаек пел:

И как же веселы, эх ма!
мы были – кровь кипела!
Что я, что вы, входя с ума,
кричали то и дело20.

Когда он накричался, я отвечал ему на другой странице:

Всю ночь картежный нас трепал азарт,
и выпали из рук колоды карт.
Кто на пол, кто на стол, куда попало
мы спать ложимся с пьяных глаз,
а пиво все несут, все мало,
в напеве чьем то грусть финала –
никто, видать, не любит нас.

Ну мог ли кто нас любить, если мы пели подобным образом! Тем не менее мы не стесняясь продолжали:

Вешнее утро нам приказало:
марш на приволье, марш на природу!
Сердце ликует, вместе шагаем,
в песнях бунтарских славим свободу.

И деревья при виде такой парочки взволнованно трепетали:

…под ноги цвет нам белый стелили,
солнце встречать нас весело вышло,
радуясь нашей ликующей силе.

Итак, парочка поэтов шла и ликовала, но вокруг было полно недругов, и нам следовало откликнуться на это и объяснить, у кого, собственно, рыльце в пушку и кто больше всех нас ненавидит:

Вслед нам лишь город дымные брови
хмурил свирепо, нас проклиная…
Ходит поныне в каменоломнях
звонкое эхо буйного мая…

Итак, это был город, который ярился в наш адрес из всех труб. Труба была взята в качестве символа. Дело в том, что под трубой мы подразумевали того несчастного владельца типографии, который напечатал наши стихи.
Имя издателя Сёльха мы не выдумали, просто в один прекрасный день пришли к выводу, что если написать: «Издано на средства авторов», читатели отвернутся, будь это даже стихи, по отношению к которым общественности следовало бы вести себя пристойнее, это все же не какой нибудь там роман о грабителях. Нам не оставалось ничего другого, как поставить на книге имя постороннего человека в качестве издателя.
Мы выбрали лавочника Сёльха. Прага II, 313, которого в глаза не видели. Во время прогулки мы списали название этой фирмы, и с той поры он наверняка нас тоже не любил.
Представьте себе, что владелец типографии, после того как мы уже выудили у него все экземпляры, подписав вексель, что заплатим за печатание до такого то и такого то, естественно, не питал никаких надежд, когда истек месяц с этого такого то и такого то, и направился к издателю, как кошка за мышью.
Добрый лавочник Сёльх от этого визита владельца типографии горько плакал – вот какого мнения о нем люди, будто он до такой степени опустился, что издал на свои средства стихи! Он кричал, что всегда был честным и выдавал лишь книжки для записи долгов своим покупателям. А когда он увидел напечатанное с полным адресом: «Издано на средства Йозефа Сёльха Прага II, Карлова площадь, 313», на него напала виттова пляска. Эта пляска продолжается по сей день, он навсегда остался калекой. С ним произошло то же, о чем написано мной в этом злосчастном сборнике:

Видишь, береза? Время сломило
душу мою.
Дни мои меркнут, перед тобою
в скорби стою.
Часто, береза, зимней порой
ствол вспоминаю с белой корой.

Я убежден, что лавочник Сёльх вспоминает, конечно, не о березе и ее стволе, а о двух негодяях, обо мне и Ладиславе Гаеке Домажлицком.
А управляющий и владелец типографии изо дня в день приходили к этому бедному лавочнику, и в округе стали поговаривать, будто лавочник Сёльх спятил, издает на старости лет стихи людей, которых вообще не знает, совсем решился ума.
Он уже знал наизусть все «Майские выкрики» и кричал:
– А вот еще что я издал, вот эту гадость:

Нет, не пою ей серенад,
облапил с хохотом – и рад.
а запищит – сильней прижму,
тут в щечки чмокать ни к чему,
вот обругать могу, да как!..
Она – фабричка, я – босяк.

– Так я, значит, босяк, а она фабричная работница, – кричал он в лавке с утра до вечера, потом вдруг в один прекрасный день воскликнул:

Смейся громче, дорогая,
у весны недолгий срок.
Как листву, любовь сжигая,
осень ступит на порог.

И когда из типографии пришли к нему с напоминаниями, он смеялся «ха ха, ха ха» и бился в жутких конвульсиях и во время одного такого припадка завопил: «Подайте мне Л. Г. Домажлицкого, нож и Ярослава Гашека!» И тут сбитый с толку владелец типографии пристал к нему: «Будьте разумны и заплатите за эти восемьсот экземпляров!», на что бедный лавочник вскричал: «Ну так я за это заплачу!»
При сем присутствовал свидетель, и у него описали имущество.
А мы распродали эти 800 экземпляров за полгода по трактирам и при случае познакомились с писателем Яном Остеном в трактире «У Флеков», который купил сразу два экземпляра.

Самый толстый чешский писатель Ян Остен

Время, когда чешские писатели были тощими, слава богу, позади. Наступил расцвет чешской литературы, чешские писатели смело могут принять участие в конкурсе и рассчитывать на выигрыш как мужчины с наибольшим весом. Самым толстым чешским писателям вовсе не обязательно писать самые лучшие вещи. Ясно, однако, что у тощего литератора в Чехии нет никаких шансов.
Когда я замещал редактора, бывшего в отпуске, и вел развлекательное приложение одной газеты, мне достаточно было увидеть автора, и я знал, годится ли нам его материал. Скажем, стоит перед тобой тощий человек, и как всякий тощий автор обязательно объясняет, что его работа первоклассна и непременно украсит наше приложение; это, например, всегда твердит Франтишек Шафр (он ужасно худ). Я рассуждал так: судя по твоему виду, литература дает тебе мало прибыли, а почему? Потому, видать, что труды твои ни к черту не годятся.
– Хорошо, посмотрим, – говорил я и порой даже на глазах автора швырял его рукопись в корзину. Зато какое наслаждение испытывает редактор, когда приходит толстый писатель, габариты которого сами говорят о достоинствах его трудов. Его рукопись можно, даже не читая, посылать в типографию с пометкой: шрифт «боргес», – ясно наперед, что эта работа первоклассная.
Исходя из этих соображений, Остен самолично приносит в редакцию свои рукописи, причем большей частью это работы вполне на уровне (за исключением статей в «Пародии политике»); его заработки составляют за год приличную сумму. Нынче настоящий чешский писатель пишет не кровью, а салом, и такому толстенькому, заплывшему жиром писателю редактор не откажет ни в чем.
Как то мне случайно попала в руки «Мюнхерне цайтунг». И я, к своему изумлению, прочел там следующее сообщение:
«Aus der Ausstellung der Dicken. Zum Schluße der gestrigen Außtellung dicken Männer veröffentlicht Direktion des Klubs folgendes: I. Preiß, goldenen Becher erhielt Johan Osten, Schriftsteller aus Prag»21.
Так вот зачем Ян Остен ездит в Мюнхен! Так родились его «Письма из Баварии», в которых он пишет о Мюнхене, всегда с неподдельным восторгом, ежегодно сообщая, как прекрасна жизнь на королевской пивоварне; в общем то он остается самым признанным знатоком мюнхенского пива среди чехов.
В «Симплициссимусе» появилась как то карикатура, изображающая мюнхенскую придворную пивоварню, где художник Тома черпал сюжет для своих очерков. Толстый мужчина, сидящий на бочке, говорит кельнерше: «Heute schmeckt es mir nicht. Kann i’nach zehntem Maas ka’ Durst kriagen!»22
В этом добряке на рисунке я, к своему удивлению, узнал Яна Остена. Там, в Hofbräuerei23, все кельнерши знают его как постоянного клиента, он два раза в год непременно приезжает сюда, у него есть своя бочка в пивоварне в Мюнхене, и размышляет, сколько пива ему надо выпить здесь, чтобы прибавить в весе килограмм другой – тогда в пражских редакциях его станут уважать еще больше. Когда он не сидит в мюнхенской пивоварне, то отдыхает в пивной «У Флеков» и, попыхивая виргинской сигарой, измышляет свои поразительно трогательные писания из жизни аристократов. Он с упоением пишет о людях худых и изящных. Его герои – спортсмены, они играют в теннис, ездят верхом, любят графинь, прыгают в воду, спасая своих невест, останавливают на скаку лошадей, которые понесли, а сам создатель этих изящных произведений вынужден выбирать стул попрочнее, который выдержал бы его тяжесть.
После обеда вы можете встретить его в винном погребке, где он с каннибальским наслаждением уничтожает сало, обдумывая очередной роман из жизни тощих дворян и их не менее тощих возлюбленных.

Надьканижская идиллия

Мы не ставим себе целью дать читателю описание края и лишь представим ему тех, с кем встретились во время своего путешествия.
Наша партия была, собственно, первой политической партией, которая отправила за рубеж своих представителей, чтобы там, за границей, они путем тщательного изучения политических, экономических, национальных и социальных отношений приобрели опыт, который стоит отразить в программе партии.
Значительно позднее, после нас, реалисты отправили Масарика в Америку, а спустя много лет социал демократы послали д ра Соукупа тоже в Америку. И оба они возвратились, обогащенные опытом; Масарик привез в Чехию новую идею – а именно: чтобы у нас кто нибудь подхватил эту идею и начал возделывать на полях один из видов кактусовых, плоды которого весьма вкусны. А д р Соукуп выразил свой опыт в такой прекрасной, хотя и немного странной, фразе: «Мы построим свою собственную Ниагару и сможем обеспечить движущей электрической силой всю Чехию»).
Итак, путешествуя по венгерскому королевству, мы внимательно и пристально изучали быт и жизнь населения. И пришли к убеждению, что люди, не меняющие белья, также доживают до глубокой старости. В Кёрменде нам показали крестьянина ста семи лет, который вот уже семьдесят восемь лет ходит в овчинном полушубке, надетом на голое тело. Пятьдесят лет назад с его тела свалились последние кальсоны и последняя сорочка. В полушубке он и спит, а от нижнего белья у него осталась лишь веревочка на поясе, которой он прежде подвязывал кальсоны. И человек этот помимо всего своим примером подтверждает известный социальный лозунг «Грязь не порок», он вот уже более шестидесяти лет является местным старостой. Весьма важное наблюдение мы сделали по пути из Шопрони в Надьканижу, где дольше всего удерживался турецкий пашалык, а именно: самыми довольными были те, кому насильно не успели навязать образованность.
В шопронской округе, да и в важской – вплоть до самого озера Балатон и по всему балатонскому краю, в Баконе, почва весьма плодородна, крестьяне зажиточны, но школ там почти нет. Крестьяне не умеют ни читать, ни писать, но успешно торгуют зерном и скотом, и обмануть их никому не удается. На образованного человека там не без основания смотрят подозрительно, как на вора, и они правы. В Кирайхиде учитель обчистил общинную кассу. Самый знаменитый конокрад во всех трех комитатах Шавани изучал теологию. Как вы можете убедиться – образованность частенько вредна, во всяком случае – окружению. И когда мы прибыли в Надьканижу, там сложилась совершенно ненормальная ситуация – в этом маленьком городке сосредоточилась вся какая была интеллигенция, и один обкрадывал другого.
Тамошний главный судья как раз находился под следствием, поскольку они с жупаном поделили меж собой деньги, выданные комитатом на строительство больницы. Самое интересное, что жупан лично вел расследование по делу своего сообщника. Местный священник на средства, собранные для ремонта городского костела, купил себе большой виноградник неподалеку от Муракёза, а затем с выгодой продал его еврейской винодельческой компании. Увидя это, старший раввин счел необходимым последовать примеру своего католического коллеги и организовал среди своих зажиточных единоверцев в Каниже, которых там предостаточно, сбор значительной суммы средств на строительство новой синагоги. А когда деньги были собраны, он бежал с ними в Италию. У старшего полицейского комиссара, в свою очередь, была какая то некрасивая история со взяткой: он сорвал приличный куш за прекращение следствия по делу братьев Зарков, отличившихся тем, что задушили своего отца из за наследства.
При таких то обстоятельствах мы и прибыли в этот злосчастный город с рекомендацией к пивовару пану Знойемскому, а рекомендация была от Аугустина Эугена Му́жика, его друга со студенческой скамьи.
Сердечно поздоровавшись с нами, пан Знойемский разговорился о положении в городе, присовокупив: «У нас тут идиллия – хоть куда. Раскрывают одну аферу за другой. Я и сам замешан в одной, даю взятки таможенникам», – а затем с большой заинтересованностью принялся расспрашивать нас о своем друге Аугустине Эугене Мужике, поэте и писателе.
Я рассказал о нем все, что знал.
– И он по прежнему такой же ворчун? – спрашивал пан Знойемский.
– Ну, конечно, конечно.

Аугустин Эуген Мужик

Мои первые литературные опыты самым тесным образом связаны с этим выдающимся чешским писателем и поэтом.
Я до сих пор помню, какое огромное впечатление произвел он на меня, когда я впервые появился в издательстве Отто, в редакции «Бесед лиду» и «Светозора», которые он тогда редактировал. (Сейчас за ним остался лишь «Светозор», а «Беседы лиду» перешли к Карелу Вике.)
Я долго поднимался по темной лестнице старого дома издательства Отто. Мне хотелось пристроить в «Беседах лиду» один рассказик о Словакии. Словаки были в то время в большой моде. Помню, был у меня и такой умысел: как только увижу прославленного редактора, сразу попрошу его, чтобы он тут же прочел рассказ и выписал крону другую в качестве аванса.
Итак, я открыл первую дверь и очутился в огромной комнате, похожей на зал для аудиенций владетельной особы. За столом сидела тощая дама, редактор какой то женской газеты. Напротив нее расположился некий юнец, корректор, то и дело вскидывавший на нее испуганный взгляд.
– Простите, пан редактор Аугустин Эуген Мужик здесь? – спросил я как можно учтивее и низко поклонился.
– Да, проходите, – ответила дама.
Я вошел в следующую комнату, где сидели двое. У одного стола расположился пан Лоукота, редактор «Пражских господаржских новин». Я подошел к нему и спросил:
– Простите, пан редактор Мужик у себя?
– Проходите дальше, – ответил редактор Лоукота.
И я направился к господину, который сидел в глубине комнаты, думая, что это и есть Мужик. Я не знал его в лицо. А этот второй стол вместе с сидевшей за ним особой представлял «Злату Прагу», особой же был пан Олива.
Я приблизился к нему:
– Прошу прощения, не мог бы я поговорить с паном редактором Мужиком?
– Проходите дальше, – ответствовала «Злата Прага».
Только теперь я заметил, что в задней стене была маленькая дверка, оклеенная обоями. Она показалась мне тайным входом в комнату пыток. Я тихонько постучал – никакого ответа; постучал еще раз – снова ничего. Когда же и после четвертого стука за дверью не послышалось «Войдите», я повернул ручку двери и вошел.
Из за стола у окна на меня воззрился небритый господин в пенсне в золотой оправе и низким голосом проворчал:
– Не могли постучать?
– Извините, я стучал.
– Нет, вы не стучали, не стучали, я бы слышал. Что это за манера – так врываться в редакцию! И что вам, собственно, нужно?
Он говорил со мной так, как обычно разговаривают с надоевшим нахлебником из богадельни.
– Я позволил себе, пан редактор, принести вам очерк о Словакии. Если бы вы были так любезны и посмотрели его: не подойдет ли он для «Бесед лиду».
Я положил рукопись на стол, заваленный грудой бумаг, и продолжал покорно стоять, сохраняя кроткое выражение лица, и не сводил просительного взгляда с редактора, о котором знал только то, что он был родом с чешского юга. Вдруг меня осенило.
– Пан редактор, – осмелился я, – а ведь вы изволите быть моим земляком. Я из Мыдловар. Там у нас несколько семей с вашей фамилией. (Вообще это была неправда, но…) Трактирщик Франтишек Мужик – это, пан редактор, мой дядя, а его брат – он пошел в зятья в… (Если бы я только мог вспомнить то местечко, где родился сам Мужик!)
– Так это, наверно, в Свинары, – помог мне редактор. – Там у меня тетка.
– Ах да, конечно, Франтишка!
– Нет, не Франтишка, Анна, Анна. Тетя Франтишка в Козоварах.
– Да, да, пан редактор, в Козоварах; это примерно часа три ходьбы от Мыдловар. Она замужем за моим двоюродным братом.
– А, так это тот хромой Волешняк… Ну, конечно, как же, как же, знаю. Теперь уж вспомнил! – воскликнул редактор и, вынув из кармана портсигар, предложил мне сигарету. – Закуривайте, как это мило с вашей стороны… А сколько детей у Волешняка?
Я не знал, что ответить, и выпалил:
– Восемнадцать!
– Да что вы! Восемнадцать!
– Нет, пан редактор, восемнадцатого прошлого месяца у них народился третий.
– Но я сам уже знал о пяти.
– Конечно, пан редактор, но этот третий родился живым, а те остальные пять были мертвенькими. Ему вообще не везет… У них недавно еще корова пала, пан редактор.
– Так у них теперь кроме торговли еще и хозяйство?
– Только совсем крошечное, пан редактор.
– Ну, что же, я очень рад, очень рад. Так, значит, ваша фамилия тоже Мужик?
– Нет, я, видите ли, Гашек. Моя мачеха в девичестве была Мужикова. А я от ее второго мужа – от пана Гашека.
– Это хорошо, это хорошо. Ну, а что вы делаете в Праге? Учитесь?
– Очень усердно, очень усердно, пан редактор. Но, к сожалению, мои финансовые возможности весьма ограничены, и я кое как перебиваюсь. Вот пишу немного.
– Ну, так пишите, юноша, пишите. Я сейчас же это прочту и посмотрим, подойдет ли нам.
Он взял рукопись, быстро ее просмотрел и сказал:
– Это я дам в ближайший же номер. А вы, наверно, хотели бы получить аванс? Что ж, я выпишу вам распоряжение на десять крон, а остальные получите, когда выйдет номер.
Вот так с помощью Волешняка из Козовар я проник в «Беседы лиду» и «Светозор». Сими строками я приношу ему горячую благодарность.

Продолжение надьканижской идиллии

Для путешественников пивоваренные заводы ныне служат тем же, чем в средние века были монастыри. Здесь находят пристанище все жаждущие духовной и телесной пищи, и весьма примечательно, что поистине духовными пастырями усталых путников выступают чешские пивовары. Чеха пивовара вы встретите повсюду. Когда Коллар писал, что славяне живут на территории между Шумавой и Татрами, Крконошами и Уралом, он был не совсем точен: это чешские пивовары так «распространились» по свету. И даже далеко на восток, за Уралом, все пивоваренные заводы в Китае тоже ведут чешские пивовары. В Кантоне живет пивовар Веверка, в Пекине Граздира, и, надо сказать, все эти пивовары чехи отличаются поразительным гостеприимством. А теперь представьте, что к такому пивовару, живущему на чужбине, является чех. Чешский пивовар радушно встречает всех. Как же ему тогда встречать чехов, своих земляков, которые, невзирая на расстояние в несколько тысяч километров, приходят к нему, чтобы увидеть его доброе лицо, поговорить с ним и по возможности подробней рассказать что нового в Чехии.
И когда пан пивовар Знойемский в Надьканиже, поведав нам о судьбах этого несчастного города, стал расспрашивать нас, как живется людям в Чехии, что нового в Праге, Кубин ответил, что перед нашим отъездом из Праги трубочист Вавроушек на Жижкове свалился с крыши на двор, но расшибся не сильно, наверняка выживет; а если пан Знойемский знает, где в Праге ломбард в Новом Месте, то ему будет интересно, что фирма «Мария Шпонарова» прогорела. Но это тоже ничего серьезного, она тоже выкарабкается. Потом уже я сказал, что Петршинский холм еще стоит, но что его, наверное, сровняют, а обзорную башню хотят перенести на Жижковский холм. Так в приятной беседе прошло время до обеда, а после отменного обеда пан Знойемский отправился с нами в окрестности города на осмотр достопримечательностей. Могу себе представить радость такого чеха, живущего на чужбине, который может показать землякам что то новое, чего они еще не видели. Он повел нас за город к виселице на холме – она хорошо сохранилась, да еще была отремонтирована. Виселица осталась от времен, когда турки еще хозяйничали в Надьканижском пашалыке. После их изгнания тогдашний бургомистр дал торжественный обет деве Марии, что город будет следить за состоянием виселицы, и это было записано в городских анналах, равно как и торжественное обещание, что городу на вечные времена даруется право повесить на этой виселице любого турка, который приедет в Надьканижу. Эта привилегия, дарованная тогда императрицей Марией Терезией, наряду с другими привилегиями была подтверждена императором Леопольдом, так что она действует и поныне. Лет десять назад прибыл в Надьканижу некий турок. Едва эта весть разнеслась по городу, городские полицейские схватили его и прочитали ему выдержку о праве города повесить любого турка. На торжественном заседании городского магистрата турку был вынесен приговор о смертной казни через повешение, который был заменен высылкой из города на вечные времена. Турок дела так не оставил и, приехав в Пешт, подал жалобу в турецкое посольство. Министр юстиции распорядился провести строжайшее расследование. В Надьканижу прибыла комиссия, а вместе с ней приехал и турецкий посланник. Город был сильно возмущен: мало того что правительство посягнуло на привилегии города, так еще и допустило оплошность, позволив заявиться в город уже второму турку.
Вспыхнули серьезные беспорядки, народ собирался толпами, были разбиты окна в гостинице, где остановились турецкий посланник и комиссия. Это произошло как раз перед выборами в венгерский сейм, а потому случилось так, что, пока комиссия расследовала дело, а турецкий посланник четырнадцать дней умирал от страха, как бы кохмиссия не признала привилегию города действительной, все горожане в первый день (в Венгрии выборы проходят три дня) голосовали за оппозицию, и результаты выборов показали, что город не отступится от своих прав. Правительству для сохранения большинства в сейме дорог был каждый мандат, а потому министр юстиции попытался спасти, что еще было можно. И он телеграфировал государственной комиссии коротко и ясно: «Признать все привилегии, турка ко всем чертям». Таким образом, турка повесили, и кандидат правительственной партии на выборах победил.

Композитор Хланда

На свете не так много музыкантов, которые, садясь за пианино в синематографе для сопровождения демонстрируемых на экране воровских авантюр, убийств и прочих кошмарных преступлений и кровавых драм, откидывают со лба волосы столь эффектным, широким жестом, как пианист и композитор Хланда. Стоит ему запустить пятерню в шевелюру – и сразу видно, что перед нами, несомненно, личность гениальная.
Странствуя по Венгрии, я не раз вспоминал, как, сидя за пианино в ресторанчике «У литра», он извлекал из него противные резкие звуки, утверждая, что, прежде чем сочинять, ему непременно нужно сыграть что нибудь фальшиво. Из неблагозвучия он составляет и переносит на нотную бумагу оригинальные музыкальные темы, компонует эскизы в одно целое – и получается либо баллада, либо веселая песенка, в зависимости от того, как настроено пианино и как настроен Хланда. Если пианино расстроено или не настроен он сам, он ничего не сочиняет. Поскольку пианино в ресторанчиках редко бывают настроены, а сам Хланда и подавно, то сочиняет он крайне редко. Если же оба этих хрупких инструмента в порядке, Хланде для работы необходимы полная тишина и спокойствие. Но какая может быть тишина, если, сочиняя, приходится играть на пианино – без него музыканту не обойтись! Тут кто угодно выйдет из себя! И Хланда, махнув рукой, бежит от проклятого ящика, ставшего преградой на его творческом пути.
А у Хланды есть мечта – написать оперу. Мысли о ней кружатся в его голове, и остановить их можно только одним способом: сначала сочинить весь текст, проникнуться содержанием и увязать его с музыкальными темами. Он любил повторять:
– В любой рифме я слышу мелодию. Порифмую, порифмую – «воля» – «доля» – «чисто поле» – и готов лейтмотив первого действия.
Однажды он появился «У литра» с огромной папкой, на которой значилось:

ОЧИ СИНИЕ
Музыку на слова Хланды сочинил композитор Хланда

Он раскрыл папку – там лежала половина листа бумаги с текстом первой сцены и лист нотной бумаги, пока еще ничем не заполненный. Текст был такой:
Сцена представляет собой голубое небо, раскинувшееся над молодым зеленым лугом на фоне густого леса. Из за правой кулисы выходит студент лесного училища Горак. Играет на валторне. Из кустов выбегает девушка в крестьянском наряде. Это Аничка , дочь лесничего.
Аничка
(поет )

Мой плач несется вдаль,
укрой, о лес, мою печаль!

Горак

Я устою едва ль.

(Подходит к Аничке и поет.)

Очи синие и прекрасные,
как забыть мне вас, очи страстные?
Не будите чувства напрасного,
не глядите так на несчастного!

Аничка

Что слышу я и от кого же?
За что меня караешь, боже!

Вдали за сценой слышен хор работающих в лесу лесорубов.

Елки рубим мы с утра,
отдохнуть давно пора.
Губим, губим на корню
буйну молодость свою.

Голос лесника

А ну ка, дармоеды, замолчите!
Я трубкой подымлю, вы ель свою рубите!

Аничка

Ко всем суров отец мой стал не в меру.
Быть может, он в людей утратил веру.
Зачем он так с сынами чешского народа?
Извечна цель их доблестной борьбы – свобода!

Горак

Ах, Аничка, вы ж знаете: я – немец.
Да, немец. Немец я. Я немец.

Аничка

Как, вы?.. О, неужели немец вы?

(Падает наземь.)
Горак

Воды, скорей воды!

Лесорубы за сценой поют.

Где родина моя…

– Так то, – сказал Хланда, зачитав нам столь многообещающее начало. – На эти слова музыка так и просится. Разве я могу кому то доверить писать либретто, кроме себя самого? Вы еще увидите, что я из этого сделаю. Кое какие арии уже вертятся в голове.
И, подойдя к пианино, он наиграл тему «Очи синие и прекрасные…».
– Чего смеетесь? – прикрикнул он на нас из за пианино.
– Да это же старинная народная песня «Очи синие»…
– Господи всемогущий, – вскричал Хланда, – так и есть, сам теперь вижу. А я уж думал тему эту лейтмотивом развернуть…

Интриган актер Писецкий и его драма

Когда в Надьканиже пивовар Знойемский спросил нас, какова ситуация в современной чешской драматургии, я ответил, что самый выдающийся драматург нашего времени – бесспорно, актер Писецкий. Дело в том, что я вспомнил еще одно место наших сборов, а именно: трактир «У Благов» на Виноградах, куда хаживал самый знаменитый чешский архитектор Йозеф Майер, ныне проживающий в Дейвицах, и его брат Вратислав Майер, дипломированный художник, сграффито которого являются сегодня лучшими в чешском изобразительном искусстве. В этот трактир к «Благам», своего рода политический филиал организации, ходил также незабываемый пианист Гонза Ридл, брат которого Антонин как раз в то время просвещал пани Ольгу Фастрову, как следует одеваться мужчинам. Вот были времена! Ныне прочтешь какую нибудь статью пани Ивонны о мужской моде, и тебе даже в голову не придет, что этот щеголь Тоник Ридл – скульптор. Ибо его одеяние, как говорили древние чехи, лишено греховных вольностей, почти как одежда автора этого сочинения. Возможно, все же Ридл одевается немного лучше, чем автор сих строк, но греховного в этом ничего нет.
Так вот, в трактир на углу Розовых садов и Бланицкой улицы ходил также племянник пражского бургомистра Гроша – паршивая овца в роду Грошев. И в то время как Гонза Ридл играл на пианино венгерские песенки, племянник Гроша объяснял, что у него в кармане ни гроша, и, хлопая Гонзу по плечу, кричал: «Ты далеко пойдешь!» Он был абсолютно прав, ибо в то время как он сейчас торчит в магистрате пень пнем, Ридл играет где то в Гамбурге, бросая мечтательные взгляды в сторону Америки.
Сюда, на нашу штаб квартиру, забредал порой и воевода македонский Климеш, причем он ужасно не любил, когда говорили, что Писецкий – интриган. Этот великий революционер благородной души не мог понять, как смеет среди нас появляться интриган.
Интриган, то есть предатель, готовый, видимо, предать все; для него нет ничего святого, он является и строит планы, как предать своих товарищей бойцов.
«Я тебе покажу, – подумал воевода Климеш, – посмотрю, за сколько ты, голубок, готов предать своих людей».
Мы ждали прихода Писецкого. На первый взгляд он совсем не походил на интригана; но если вы подольше посидите с ним в трактире, его физиономия перестанет вам нравиться.
Он вдруг мрачно уставится перед собой и заявит: «Ну, я пошел домой». А как он при этом глянет на вас! Словно хочет пронзить вас своим взглядом. Нет для него ничего святого. Ему плевать на ваш покой, плевать, что вы сидите в таком приятном расположении духа, плевать на все. Вы и без того уничтожены его взглядом, а он еще подходит к вам и произносит: «Друг…» Да с такой интонацией, что у вас мороз по коже… «Друг, дайте мне в долг пятак!» При этом смотрит на вас холодно и бесстрастно со скептической усмешкой. Интриган, в жилах которого течет кровь интриганов, всех, всех, вот что такое Писецкий.
Так вот его то и поджидал Климеш. Возможно, он думал, что Писецкий предаст всех балканских повстанцев, а Писецкий между тем пришел и принес свою новую драму – «Отец и сын».
– Написал вот новую драму, – молвит он. – Отличная драма. Сын интригами довел своего отца до того, что тот повесился.
Не успел он договорить, как оказался на полу. А на нем – Климеш, коленями прижимая его к полу, угрожающе крича:
– Я проучу тебя, турок проклятый, я тебе покажу, как быть интриганом! Если ты можешь обойтись так со своим отцом, то что ты подстроил бы нам, пойди ты с нами на гору Гарван, в тот страшный бой, когда мы осадили Манастир!
Писецкому, этому интригану, по сей день невдомек, из за чего его тогда побили.

Архитектор Пепа Майер (Глава, написанная моей супругой)

Архитектор Пепа Майер вошел в объединение «Манес», но не стал членом партии умеренного прогресса в рамках закона. Возможно, он даже не заметил, что наши сходки у «Благов» носили политический характер, ибо, как подлинный художник, он не интересуется общественными проблемами, более того – он просто пренебрегает всем, что хоть сколько нибудь отдает политикой, и наверняка смертельно оскорбится, если кто то осмелится предположить, что он хоть раз в жизни прочел политическую передовицу. И все же заслуги его перед нашей партией неоспоримы, а потому я, как летописец, должен упомянуть о нем в этом политическом сочинении, невзирая на то, что ему будет в высшей степени неприятно оказаться вовлеченным в какую то деятельность в сфере политики, притом не по своей воле.
Тем не менее правда должна быть обнародована общественность не должна остаться в неведении. Архитектор Майер – мы настоятельно повторяем это вновь и вновь – весьма способствовал росту нашей партии. Он сидел за столом, улыбался, поправлял манжеты, время от времени подергивая верхней губой, не курил и пил, словно невеста. Тем не менее на его подставке для кружки всегда красовался целый венок из черточек, сделанных официантом о количестве принесенных кружек. Окажись среди нас иностранец, он, увидя эту массу черточек, всплеснул бы руками и воскликнул:
– Ну и пьяница!
Но все дело в том, что архитектор Майер – отличный человек. Даже если вы с ним не знакомы, вы можете подойти к нему и спросить: «Можно мне записать это на ваш счет?» – «Ну конечно, отчего бы нет, извольте». А если вы с ним знакомы, то можете сказать кельнеру, даже не спрашивая Майера: «Запишите это вон туда, на тот счет». И покажете на подставку архитектора Майера. Он заплатит не раздумывая, и пусть вас не волнует, как вы с ним потом рассчитаетесь. Вы станете ему симпатичны, он начнет вам «тыкать», будет высоко ценить вас и называть «дружище». А если узнает, что вы чем то «отличились», откололи какую нибудь штучку, полюбит вас. Если вы ему расскажете о драке, он придет в восторг. Ну, а если вы гуляка, которого то и дело забирают в полицию? Это наверняка восхитит его! Ведь он сам сроду ничего не учудил, не участвует в драках и не беспутствует. Он не любит серьезных разговоров, сам серьезно никогда не говорит, но способен оценить любую шутку, и никто, наверно, не смеется искренней Пепы Майера, и никто не может сказать лучше него: «Господи, дружище, ну и умора».
И все же у этого, казалось бы, столь довольного жизнью и счастливого человека, стройного и всегда элегантного, есть свои заботы.
– Послушай, сегодня у меня не было аппетита. Как по твоему, это не опасно?
И вид у него грустный, сам он бледен и утомлен.
«А а, – думаете вы, – опять чертил до полуночи, потом рано поднялся, чертил в мастерской, пошел на службу, в бюро архитектора Бендмайера, чертил там до двух, вернулся домой, наскоро перекусил и опять чертил. А сейчас придет, станет вспоминать, где что ел и пил, и поспешит домой. Выпьет молока – чтобы был нормальный стул, и красного вина, чтобы не пронесло».
Кроме отсутствия аппетита есть у него еще одна большая забота. Он ломает голову над тем, какие шляпы будут носить дамы, ибо если Париж отвергнет дамские шляпы с широкими полями, то тысячи женщин не станут оплакивать их так, как один архитектор Майер. Он также питает пристрастие к кружевам и страусовым перьям, чулкам со стрелками и французским туфлям. Женщина, не умеющая одеваться, приводит его в ужас. А если она к тому же мала ростом, он испытывает к ней презрение. Его требования к женщинам невелики, но в этих своих требованиях он весьма неуступчив. Женщина должна быть красива, высока и элегантно одета. Особую симпатию он питает к молодым еврейкам. В плане духовном он ограничивается двумя пунктами – чтобы женщина не пела и не играла на фортепьяно. Если дама пишет с орфографическими ошибками, она ничего не теряет в его глазах, ибо, считает он, красивой девушке мужчины не оставляют достаточно времени, чтобы она могла научиться писать без ошибок.
Архитектор Майер еще и спортсмен. «Умеренный спортсмен», – скажем мы, члены партии умеренного прогресса в рамках закона.
Кто видел хотя бы один из его архитектурных проектов, наверняка вообразит, что это чертил человек, полный сил, честолюбия и энергии, которая не покидает его никогда в жизни. Где там! Он не энергичен и не честолюбив. По крайней мере как спортсмен. И если его архитектурные проекты полны мощи и торжественного покоя, в спортивных достижениях им до них далеко. Лучше помолчим об этом, не то придется посвятить данной теме целую главу, и она будет печальной и куцей.

Д-р Г

В одном номере старого, давно уже прекратившего свое существование журнала «Шотек» на последней странице было напечатано жирным шрифтом примерно следующее:

Д-р Г.
Ваша последняя оригинальная юмореска некогда вышла за подписью известного немецкого писателя, автора военных юморесок Рейхенберга. Из этого вы наверняка и сами сделаете вывод, что больше вы не можете быть нашим автором, а на многочисленные вопросы наших читателей мы отвечаем, что имя господина, совершившего такой наглый плагиат, д р Грдина.

* * *

Таким образом, д-р Грдина уже выступал перед общественностью на страницах «Шотека» и «Палечка» как чешский писатель и юморист. А в чем, собственно, провинился этот господин? С ним произошло то, что порой случается и с другими писателями, скажем, с Врхлицким. Такой невезучий писатель вдруг возьмет да и напишет что нибудь, поразительно похожее на творения какого нибудь иностранного, малоизвестного у нас писателя. Это в общем то просто смешно, а поскольку д р Грдина – писатель юморист, то нет ничего удивительного, если он таким путем хочет насмешить читателей. Но д р Грдина – человек, которого просто преследуют подобные мелкие неудачи: стоит ему что нибудь написать, как вдруг выясняется, что это уже написал кто то другой, причем гораздо лучше. Но д р Грдина не отчаивается. И это положительная черта его характера. У немцев много авторов юмористов – Reclams Bibliothek24 стоит несколько пфенингов (за выпуск), а дома у д ра Грдины есть словарь Ранка. Так что оригинальные юморески писать весьма легко, а д р Грдина использует их весьма экономно.
Его юморески – это буквально ценные бумаги, они путешествуют из одной редакции в другую. Напечатают их в одной газете, а через два три года они появятся в другой.
Д р Грдина умеет ценить свои юморески. Если какую его юмореску однажды уже напечатали, он проникается к ней любовью, переписывает ее с печатного текста снова на бумагу и посылает какого-нибудь служащего отнести свое творение в редакцию.
Но в редакции обнаруживают, что где-то уже читали это сочинение, сперва, скажем, в иностранной газете, а потом в «Народни политике».
Сообщают об этом д-ру Грдине, а он заявляет, что под его именем выступает какой то проходимец, видимо, желая вытянуть из редакции гонорар.
Остается сделать вид, что ему верите – хотя вы знаете его почерк, – и вы роняете замечание, что этот проходимец, очевидно, весьма ловок, если так хорошо подделывает и почерк д ра Грдины.
А д р Грдина почтит своим визитом редакцию дневной газеты и принесет объявление:
«Остерегайтесь мошенника. В Праге и окрестностях замечен человек, выдающий себя за д ра Грдину, известного и популярного писателя, хотя он не д р Грдина».
Так же как с юморесками, обстоит дело и с его очерками и фельетонами.
Неруда создал чешский фельетон, а д ру Грдине удалось его опошлить, превратив в ужасающий набор глупостей, нашпигованный выкриками: «Ну, Килианек, как дела?»
Сначала д р Грдина угробил очерк и фельетон в «Народни политике», а теперь добивает его в «Ческом слове», где его творения уже находятся при последнем издыхании. А д р Грдина, не желая более производить на свет новых уродцев, использует свои старые публикации из «Народни политики», аккуратно переписанные на четвертках бумаги. И вы во второй раз читаете ту же статью, тот же фельетон, а если скажете главному редактору «Ческого слова» Пихлу: «Слушай, ведь этот фельетон Грдины был в «Политике», тот ответит: «Ну и что, откуда ему взять новые мысли?»
Грдина так экономно расходует свои мысли, что если кто то и станет выдавать себя за д ра Грдину, то лишь навлечет на себя страшный позор; посему это и впрямь была бы необъяснимая случайность, выбери этот некто из всех чешских писателей именно безликого Грдину.
Как, собственно, представляет себе это сей почтенный муж практически? Или он воображает, что если где-нибудь в провинции кто-то скажет: «Я писатель Грдина», то все будут взбудоражены, срочно соорудят триумфальную арку, а учитель приведет к нему невинных деток, и они, чисто умытые, увенчают его венками, свитыми их ручонками?
Мне в самом деле хочется знать, как это представляет себе д р Грдина, – ну что за выгода кому то выдавать себя за д ра Грдину!
Объяви себя кто нибудь Грдиной в Праге, от него все бросятся врассыпную в страхе, что он станет требовать деньги, – ведь его прототип, подлинный д р Грдина, едва напишет юмореску, сразу требует от редактора аванс в 200 крон, заём, вспомоществование; он де настоятельно нуждается в них, ситуация де безвыходная, а его спасут именно эти 200 крон.
Не позавидуешь тому простаку, который в Праге отважится заявить: «Я д р Грдина». Он и рта раскрыть не успеет, чтоб произнести первую фразу, как услышит: «Очень приятно, но, к сожалению, я в данное время не располагаю возможностью…»

Майер Вратислав, знаменитый автор сграффито

Дипломированный художник Вратислав Майер, правда, ничем себя не проявил на политическом поприще – это мы можем утверждать с чистой совестью, однако, если мы сочли необходимым упомянуть об архитекторе Йозефе Майере, мы не можем обойти молчанием и Братислава, даже если бы этот весьма талантливый человек не имел совсем ничего общего с партией умеренного прогресса в рамках закона и вообще с какой либо другой партией. Ибо если вы бывали в кругу художников, вам не доводилось слышать имени «пан Майер». Если вы спросите: «Вы знаете пана Майера?», в ответ лишь пожмут плечами. Но спросите вы: «Вы знаете братьев Майеров?», любой воскликнет: «А как же, кто их не знает!» Какие мы после этого историки, если обойдем вниманием тех, кто, казалось бы, не входит в политические рамки этого сочинения; ведь мы не сможем дать читателю верную картину развития самой молодой политической партии, если не включим сюда лиц, которые, допустим, ни прямо, ни косвенно не повлияли на историю политики, но зато стояли рядом с теми, кто каким либо образом сам творил историю или участвовал в тех или иных важных событиях нашей политической жизни.
А поскольку мы показали, какую важную роль играл в филиале организации «У Благов» архитектор Пепа Майер, необходимо посвятить одну главу другому Майеру, Славе, ибо если вы знаете одного Майера, вам необходимо узнать и второго, а, возможно, и третьего, и четвертого, потому что каждый из них, выступая сам по себе как своеобразный творец, засверкает новыми гранями и еще ярче, если вы поставите его рядом с каким либо из братьев. Потому то и говорят всюду о братьях Майерах, и потому мы наверняка окажем услугу общественности, если заодно с Йозефом Майером представим кого либо из братьев – Братислава, художника, как уже говорилось, архитектора Ярослава Майера или Майера Владимира. Мы выбрали Братислава как старшего из троих. О его заслугах и достоинствах как художника мы тут распространяться не будем, поскольку это сделал в текущем году в одном из номеров художественного альманаха «Дило» художник Алвис Калвода, и своим пером знатока безусловно сделал это более конкретно и ярко, чем смог бы автор данного сочинения. Мы только заявляем: если маэстро Калвода утверждает, что последняя крупная работа по отделке дома в Дейвицах выдвинула Братислава Майера в число ведущих художников этого типа, то мы не знаем, какие тут могут быть возражения. Как членам партии умеренного прогресса нам, правда, было бы приятней, если бы он выдвинулся не так «сразу», а продвигался бы потихоньку, шажок за шажком, к вершинам, о которых мечтал; однако, и несмотря на эту свою поспешность, молодой художник нам весьма симпатичен: к тому же, в конечном счете, в этой его поспешности мы не усмотрели ничего выходящего за рамки закона.
Характеризуя Йозефа Майера, мы ни словом не обмолвились о его личной привлекательности, нарочно оставив этот момент для данной главы. Потому что если вы хотите дать портрет одного Майера, лучше всего описать всех четырех. Братья Майеры не очень похожи. У них различны как характеры, так и лица, и лишь молодцеватость и энергия, смуглая кожа да какие то семитские черты, особенно заметные у Пепы и Славы, присущи всем. Однако если Пепа с его черными усиками и блестящими черными волосами похож на парижанина, черноволосый и черноглазый, с густыми бровями, Слава походит на южного славянина; у шатена Ярослава вид темпераментного немца, самый младший, восемнадцатилетний Владимир гордится тем, что в нем есть что то от англичанина. Короче говоря: еврей из Парижа, еврей с юга, еврей из Англии и еврей из Пруссии. Но самое интересное в этом то, что упомянутые четыре еврея – не только чистокровные чехи, но и правоверные католики. Мы, впрочем, не утверждаем, что они придают какое то значение этой своей «чистокровности». Они космополиты, сторонятся политики и индифферентны в вопросах веры. Самый младший, Владимир, правда, баловался некогда политикой и был социал демократом, но это относится к тем золотым временам, когда он – угнетенный ученик второго класса реального училища – не мог не чувствовать себя пролетарием. Тогда он переписал, а возможно, и сам написал стихотворение:

Молоток, пружина в гербе
красно белых бедняков.

Продолжение нам не известно. Однако и сей юный муж, выйдя из сословия угнетенных реалистов, тоже стал натурой художественной и, соответственно, аполитичной.
Что касается Братислава Майера, он никогда не занимался политикой. Это серьезный молодой человек, который ходит на балы, но не танцует, и в пивную – но не пьет там. Слава, как и Пепа, не курит. Но если Пепа не курит и не пьет просто потому, что «это не для него», Слава не пьет и не курит из принципа. Это человек принципов, это человек дисциплины. Он как бы старший брат своего старшего брата. И этим, вероятно, сказано все.

Ярослав Гашек выступает в Надьканиже. Шифрованное письмо

Карел Тесаржик был из очень хорошей семьи и получил положенное в таких случаях воспитание. Волей судьбы усилия пестунов впрок ему не пошли, и, возмужав, Тесаржик всему предпочел ограбление церквей. Бывает, лучшие помыслы и чаяния, всю свою жизнь люди посвящают искусству, так и Тесаржик отдал святотатственному ремеслу все свое вдохновение и выдающиеся способности. Более того, можно смело сказать, что весь смысл Тесаржиковой жизни свелся к обчистке храмов божьих да часовен. Душой он прямо таки сроднился с церковью: частенько можно было видеть стоящего перед алтарем человека, благоговейно взирающего на фигуры святых. Этим набожным прихожанином и был Тесаржик. Он помнил, на какой деве Марии какие драгоценности, где какие дарохранительницы в Чехии, и это было большое несчастье: набожность его была столь неодолима, что дарохранительницы он уносил домой и, естественно, имел из за этого крупные неприятности с властями.
Тесаржик состоял под надзором полиции, и сыщик время от времени интересовался, как идут его дела. Случалось, в церкви, где Тесаржик стаивал на коленях перед алтарем, рядом пристраивался другой такой прихожанин – сыщик Кличка. Тесаржик смотрел на алтарь, Кличка – на Тесаржика. И после этого кто то еще смеет говорить о свободе совести в Австрии!
После каждого такого богомолья у Тесаржика обычно производили домашний обыск в поисках писем друзей и знакомых, преимущественно завсегдатаев Панкраца, Картоузов, Боров, Мирова, мастерских принудительных работ и других подобных учреждений для простого народа.
Надо сказать, что Тесаржик давно был взят на заметку четвертым департаментом полиции и не удивительно, что вскоре вновь настал тот торжественный миг, когда к нему явились с очередным обыском. Обшарив все углы его квартиры, два полицейских и три сыщика так и не нашли ничего подозрительного, не считая письма, помеченного вчерашней датой:

«Дорогой Карел!
Через три недели буду в Невеклове. По этому случаю можно пошарить в святом Якубе. В позапрошлое воскресенье ему надели новый терновый венец, серебряный, весь в рубинах, тысячи на две потянет. В храм запросто можно пролезть через ризницу. Дождемся благословения, народ разойдется, а мы спрячемся за кафедрой, и пусть запирают на ночь в храме господнем. Только уговор: никакой игры на органе, как тогда, в Таборе! Венец загоним в Дрездене еврею Вернеру – помнишь того косого хрыча, которому Лойзик Трапл их уже две штуки сплавил. Можно и церковную кружку прихватить, но там, наверное, будет не густо. Так что готовься навести полный порядок в храме божьем.
Тонда Громада ».

Прочтя письмо, полицейский комиссар глубоко задумался.
– Шутка это, пан комиссар, с невинным видом уверил Тесаржик.
– Там видно будет, – уклончиво ответил комиссар. Следуя излюбленному методу до последнего оставлять вора на свободе, – чтобы на след навел, – комиссар вместе с подчиненными вернулся в участок, приказав одному из сыщиков везде и всюду тайно следить за Тесаржиком.
Ликование по поводу письма в участке было недолгим; старший комиссар, внезапно побледнев, в отчаянии воскликнул:
– Нет, господа, радоваться рано. Ведь мы не знаем, что написано в письме.
– Помилуйте, все черным по белому, во всех подробностях. Сущий клад, а не письмо, лучше не бывает.
– Ошибаетесь, господа, – стоял на своем старший. – Не может того быть, чтобы такой матерый ворюга, как Тесаржик, запросто и откровенно обсуждал свои планы в письмах с не менее опытным сообщником. Нет, господа, письмо явно зашифровано. Взгляните: фразы составлены совершенно искусственно. Как специалист по криптографии, смею заверить, они пользуются специальной сеткой, по особой системе в ней сделаны прорези, куда они вписывают все, что хотят, а вокруг букв наращивают слова и целые предложения совершенно невинного содержания. Сейчас главное – расшифровать тайнопись, а там мы им покажем! Определенно оба затевают крупную игру…
(Тут я позволил себе небольшую паузу.)

Продолжение моего выступления, неожиданное для слушателей.

…Разгадка шифрованного письма – дело нешуточное. У меня имеется несколько сеток, можно прямо сейчас по ним и проверить.
Старший комиссар приложил первую сетку, и все прочли: «Не клей дома. Путь к нам. Река, железо умны. Собл хьяу».
– Ну, не мерзавцы! – воскликнул старший комиссар. – Что я говорил? Тут дело нечисто. Попробуем вторую, у анархиста Клемента конфисковали. А первую – у вора Мареша. Все они одна шатия братия. Так, посмотрим… И что же мы читаем? «Нл кл бл йб р н дз рь рь ч к зд ы тьнмн м м н т т ж в н ему бревно, обл. ном.»
– Чтобы мы да не расшифровали, – довольно потер руки комиссар. – Мы на правильном пути. В нашей коллекции этих сеток штук сто пятьдесят, какая нибудь обязательно подойдет, а нет – попробуем сразу по две накладывать. Мы чтоб не справились! Пока что больше всего подходит сетка Мареша.
Прошло две недели, а подобрать сетку все не удавалось. Пришлось доставить в участок Тесаржика и подвергнуть его перекрестному допросу.
– Послушайте, Тесаржик, – напирали на него, – прочтите или объясните нам это письмо. Сетку давайте, код или что там у вас. И не сопротивляйтесь: нам все известно.
– Но, господа, – подивился Тесаржик, – в письме все как есть написано. Что мне скрывать то? Письмо у вас, Громаде я ответил, чтобы отказался от грешных мыслей и не трогал святого Якуба, а в Таборе я отродясь не был.
– Лжете, Тесаржик! Вы от нас что то скрываете. Выкладывайте сетку, а то вам несдобровать.
Напрасно клялся Тесаржик, что Громада в точности описал все, как и задумывал, а сам Тесаржик ни при чем и вины за ним никакой нет. Ему так и не поверили и, отпуская, для острастки припугнули – сетку, мол, сами уже подыскали, так что теперь просто держись.
И полицейский участок в полном составе с новыми силами кинулся разгадывать письмо Громады – что за дьявольская головоломка под видом нехитрого послания! Старший комиссар разволновался не на шутку, когда один его приятель математик подсчитал: если в разговоре и переписке употребляется примерно две тысячи чешских слов, в чешском языке тридцать две буквы, и каждая сетка насчитывает сто прорезей, то существует сто двадцать девять миллионов миллиардов вариантов. Донельзя расстроенный комиссар приказал всем практикантам участка в течение двух недель перебрать все варианты. Четверо застрелились на месте, пятый повесился. Старший комиссар, сжимая в руке письмо, бродил по комнатам как невменяемый; в каждом его кармане лежало по пачке сеток, то одну, то другую прикладывал он к письму, бормоча что нибудь вроде: «Гн крп срч алк персн».
Тем временем сыщик Кличка вел тайную слежку за Тесаржиком с таким тщанием, что вскоре прислал из Неведова телеграмму: «Сегодня ночью Тесаржик Громадой ограбили храм Невеклове. Терновый венец святого Якуба дарохранительница церковная кружка Тесаржик Громада не обнаружены. Жду приказа».
Получив телеграмму, старший комиссар воскликнул:
– Узнаю их почерк! Чего только не сделают, чтобы сбить нас с толку!
Кончил он тихим помешанным, и до сих пор разгадывает «шифрованное письмо» Громады, бурча себе под нос:
– …тогда получается «Др ман алкгп хом блглдл варр но на ч тр бр…»
Впрочем, он таки дослужился до седьмого класса, хоть и не перебрал еще даже миллиона вариантов.

Мадемуазель Маня Бубелова

В раннем детстве я верил в ангела хранителя. Позже вера покинула меня – ангел хранитель как-то раз не пожелал заметить, что я зацепился трусами под плотом. Но есть люди, которых он не оставляет никогда, приходя на помощь в самый что ни на есть нужный момент. Был такой ангелочек и у моей жены еще в ту пору, когда наша любовь только расцветала. Ангелочком была мадемуазель Маня Бубелова. До знакомства с мадемуазель Маней я считал, что ангелы бесплотно парят, опустив очи долу, и с непременной лилией в руке. Теперь же, если заработаю писаниной столько, что смогу позволить себе такую роскошь, я прикажу изобразить всех ангелов заново, ибо знаю, что у ангела в одной руке должна быть сумочка, в другой – учебник. И очи вовсе не опущены долу – ему же нечего стыдиться.
Именно так – с учебником русского языка под мышкой – являлась мадемуазель Маня и приводила Ярмилку, которую безбоязненно доверяла ей пани Майерова. Эта строгая дама всех дочкиных подруг подозревала в сговоре со мною, но на мадемуазель Маню никогда не падало ни тени подозрения. Негоже подозревать ангелов. Втроем мы отправлялись на еврейское кладбище – чтобы никто не видел их в моей компании – и там на могиле одного из Аронов я занимался с ними русским языком. Моя любовь упорно давала о себе знать во фразах, которые я диктовал для перевода Ярмилке: «Учитель любит прилежного ученика». При этом я, не мигая, смотрел ей в глаза в ожидании, не покраснеет ли она. Но Ярмилка отличалась малокровием и не краснела. Я не мог понять, как она ко мне относится, потому что переводила она голосом до ужаса равнодушным:
– Учитьель льюбит прильежного ученика…
Бесстрастнее был разве что взгляд мадемуазель Мани, потому что у ангелов хватает такта не хихикать когда не надо. Это, конечно, еще не значит, что они не способны язвить. Я думаю, мадемуазель Маня издевалась надо мной, признавшись, что пишет стихи. Она тут же продекламировала небольшую поэму, кончавшуюся словами:

Берегись, премудрый гений!
У тебя от всех забот
на лобастой головенке
шишка мудрости растет.

Ей не было и шестнадцати, когда она начала сочинять стихи в духе реализма, которые опубликовала в «Беседах» журнала «Час». Вот почему на мои литературные опусы мадемуазель Маня взирала явно свысока – меня то ни разу еще не напечатали в «Беседах» журнала «Час»! Как то она сказала мне:
– Вот, возьмите ка и снесите это в редакцию «Шванды дудака».
Я заметил, что это надежнее сделать ей самой.
– Пожалуй, вы правы. А то ведь не напечатают только потому, что принесете вы. К кому мне обратиться?
– К Герману, на Вацлавскую площадь. Идите, дерзайте и не слишком скромничайте.
Она отправилась в редакцию и дерзала там целых полчаса. Вернувшись, поделилась впечатлениями:
– Он оказался довольно милым старикашкой…
В следующем номере вышли ее стихи. Право, не уверен, опубликовал бы их пан Герман, зная, что она сочла его старикашкой: не далее как сегодня Герман хвастался в редакции «Народних листов», что он еще мужчина хоть куда.
Все это было пять лет назад, когда я работал редактором «Комуны», газеты чешских анархистов. Я честно пытался увлечь обеих дам нашими идеями. Носил им «Комуну», анархистские брошюры, снабжал Кропоткиным, купил им «Детей сатаны». Но наконец понял, что цели не достиг. Мадемуазель Маня прочно остановила свой выбор на реалистической партии, а Ярмилка в разговорах со мной отстаивала идеи младочехов столь же рьяно, сколь дома – анархизм. Душа ее как бы распалась на две части. Бывало, она пела:

Мильоны рук тьму лет разъяли.
Красный петух, беспощаден будь!
Тех, что тысячу лет у нас крали,
сегодня заставим нам все вернуть.
Путь наш, небо, багрянцем залей…

И тут же как ни в чем не бывало продолжала:

Готовы наши арсеналы,
не потому ль дрожит буржуй…

Мне было обидно до глубины души. Наконец она сказала:
– Знаете что, Гриша, надоели мне ваши анархисты. Стали б вы лучше социал демократом. А потом национальным социалистом, потом младочехом – глядишь, депутатом выдвинут. А если б выбились в министры…
– …Тогда вы выйдете за меня замуж?
– Кто же не выйдет замуж за министра?
Пришлось порвать с «Комуной». Я, правда, все еще не министр, зато Ярмилка теперь моя жена. Она по прежнему надеется, что у меня все еще впереди. Национальным социалистом я уже побыл, надеюсь, успею походить в социал демократах, а потом, решительно сменив политические убеждения, стану младочехом и облачусь в министерский фрак. Пока я упорно месил болото политики, Ярмилка успела сшить себе приданое, выйти за меня замуж и теперь училась готовить. Сделала свою карьеру и мадемуазель Маня. Она поступила на службу в промысловую Торговую палату на солидное жалованье, отреклась от церкви, работала для «Вольной мысли», сочиняла стихи, вошла в руководство движения прогрессивной молодежи, посещала политсеминары и популярные лекции в университете, ходила в театр, перечитала все, что того стоило, стояла у колыбели журнала «Руски обзор», и за что бы она ни бралась, во всем тут же проявляла незаурядные способности и выдающееся трудолюбие. При этом у нее нашлось время отменно изучить немецкий, польский, русский, английский и французский языки. Мало того – латынь и эсперанто. Не исключено, что она владеет еще какими нибудь языками. Как бы там ни было, время она использует мастерски. В лавине работы, непременных лекций и семинаров у нее всегда оставалась свободная минутка. Это и было для мадемуазель Мани самое страшное – остаться без дела. Поэтому она тут же выискивала учителя и брала уроки скрипичной игры. Как то летним утром, поняв, что время с шести до семи пропадает зря, она, схватившись за голову, помчалась на пляж под Вышеградом и с тех пор в любую погоду ежедневно по утрам училась плавать.
Но глубоко ошибаются те, кто представляет себе мадемуазель Маню измотанной и ворчливой, какими нередко бывают дамы умственного труда. Она всегда находит время со вкусом одеться, мило поболтать, натанцеваться до упаду да еще сходить в гости. Единственное, на что его никогда не хватает – это на еду и на сон. Но такие мелочи мадемуазель Маня без колебаний вычеркивает из своего распорядка.

Ян Ридл, знаменитый пианист

В Надьканижу мне прислали открытку, подписанную благовскими Шалопаями. В одной из предыдущих глав уже говорилось, что «У Благов» собиралось крыло партии умеренного прогресса в рамках закона; они называли себя Шалопаями.
Интересы местных партийных организаций всегда своеобразны: в Чехии – одни, в Моравии – совсем иные. Конечно, в целом программа остается неизменной, но внутренняя жизнь организаций трансформируется в зависимости от местных условий.
Так вот и интересы разных ячеек нашей партии определялись местом, где они собирались – «У золотого литра», «У свечки» ли, в «Славянском кафе» или «У Благов». Разумеется, в политическом отношении мы были монолитны, но образ жизни наших ячеек значительно отличался. Скажем, «У золотого литра» мы привыкли к одному, а Шалопаи «У Благов» – совсем к другому, хотя нас прочно объединяли общие благородные устремления и цельная политическая программа, определявшая деятельность лучших мужей эпохи, описанных мною выше.
Среди фамилий под посланием мне сразу бросилась в глаза одна – «Гонза Ридл» с припиской: «В загул на всю неделю!» Прочтя это, я почувствовал, как волшебное тепло разлилось по всему моему телу.
Кто же такой Ян или просто Гонза Ридл, подпись которого оказала на меня почти гипнотическое действие? Мы уже упоминали о нем – это тот самый известный всем и каждому эпохальный пианист, тот замечательный человек, который с юных лет привлекал к себе пристальное, почтительное внимание не кого нибудь, а архитектора Йозефа Майера.
У каждого из нас была юность, но такой, как у Гонзы Ридла, не было ни у кого. Он то и дело опровергал устаревшее мнение, что отцовский дом есть цитадель и лучший приют для детей цыплят – под надежным крылом матери наседки. Гонза же, светлая голова, пришел к выводу, что лучше всякого отца доля удаль молодца, слаще материнской манки кварталы Фолиманки, а чем дома быть пай мальчиком, веселей в разбойники податься.
И он убегал из дому, летал себе вольной птахой, шалопайничал, швырялся камнями в примерных деточек, питался если не манной небесной, то морковкой, выдернутой прямо в поле, обчищал сады, короче, жадными глотками вкушал прелести свободной жизни. Так что юность его была поистине прекрасна, лучше не сыскать. Лишь на такой почве мог взрасти человек неустрашимый, сохраняющий даже в самые лихие минуты жизни поразительное хладнокровие. Оно то более всего и приводило в восторг Йозефа Майера.
К примеру, сам Ридл рассказывает, что как то в Кошицах, когда он был солдатом и играл в военном оркестре, над ним, прижавшимся к земле, пронесся полк гусаров. Когда они ускакали, он поднялся как ни в чем не бывало – надоело лежать, к тому же приближалась артиллерия. А чего стоят его воспоминания о драках в кошицких трактирах, где против него выходило человек по двадцать венгров и он одного за другим вышвыривал через окошко на улицу! Там Гонза выучил венгерский, часами мог болтать по венгерски при всем честном народе. Больше всех его любил слушать архитектор Йозеф Майер, ни слова не знавший на этом языке.
– А ну, Гонза, шпарь по венгерски! – не раз просил он, и Гонза извергал кошмарный набор созвучий. Это всегда кончалось только с моим приходом: все знали, что венгерский я знаю, по крайней мере, настолько, что Гонза меня не понимает. Как то, отведя меня в сторону, он взмолился:
– Слушай, они думают, что я знаю венгерский. Ну и пусть думают, а?
В действительности дело обстояло так: он мог спеть несколько непристойных венгерских песен. Собственно, помнил он только мелодию, а слова давно забыл, поэтому, не опасаясь, мог бы исполнить их даже в обществе венгерских дам, которые наверняка удивились бы, что чешские народные песни поются на венгерские мотивы. Умел Гонза и ругаться на этом языке, но если бы он обрушил всю эту страшную брань на голову какого нибудь венгра, тот, улыбнувшись, ответил бы:
– Nem tudom, – не понимаю.
Впрочем, не удивительно, что Ридлу не удалось постичь тонкости этого языка: оркестр кошицкого гарнизона состоял сплошь из чехов, с венграми же он общался исключительно во время драк, по чешски и весьма лаконично. Вернувшись из Кошиц в Прагу, Гонза постоянно вспоминал о том героическом периоде жизни, когда на кошицких холмах трубил гонведским гусарам к выступлению, когда трижды разбивал казенную трубу о головы людей разных национальностей и занятий только за то, что они, по его выражению, говорили с ним «не на том венгерском». Там он завел восемьдесят пять романов с девицами всех возрастов, каждой купил колечко, а, собравшись на родину, одну за другой обошел всех и забрал подарки. Это был капитал, с которым он ехал домой. В Пеште колечки были проданы ювелиру, не считая тридцати, розданных в поезде попутчицам.
На военной службе его способности были отмечены по заслугам: трижды был в звании повышен и трижды разжалован. Если его и сажали под арест, то ненадолго: войско не могло выступить без его трубы, поэтому с Гонзы предпочитали спарывать звездочки. Однажды он дезертировал. А соскучившись по жизни военного оркестранта, послал с цыганом записку: так, мол, и так, господин фельдфебель, пришлите свежий галстук. Нечто подобное уже случалось с ним в юности: в одно прекрасное утро, покинув отчий дом, он поселился в пещере неподалеку от Праги, потом две недели скитался, кочевал в повозке. И это в то время, когда мать оплакивала его, а отец поднял на ноги всю полицию! Через некоторое время к убитым горем родителям явился какой то чумазый малец со словами:
– Уважаемые домохозяева, Гонза просил передать, что ему нужен свежий воротничок. Он ждет на старых развалинах.
Тогда мать тут же полетела за Гонзой, чтобы вернуть его к семейному очагу, а в Кошицах за ним послали целый патруль – он получил таки чистый галстук и две недели ареста. Сидеть бы ему в крепости, но он каким то образом протащил в карцер полковую трубу и играл на ней до того скорбные, душераздирающие мелодии вроде «Могилы в пустыне», что полковник сжалился и отпустил его музицировать на свободе.
Так удивительно ли, что живительное тепло дружеских воспоминаний растеклось по жилам моим, когда рядом с именем такого человека я прочел еще и ликующее «В загул на всю неделю!».

Жизнь среди Шалопаев

Приписка Гонзы Ридла «В загул на всю неделю!» на полученной мною открытке означала не что иное, как недельную гульбу в кругу друзей Шалопаев. Эти слова стали девизом, с которым Шалопаи собирались целую неделю дружно гулять, оказывая друг другу всяческую помощь и поддержку, если кто нибудь из них сдаст и не в силах будет держаться на ногах; деньги пойдут в общий котел во имя прекрасной цели – прокутить их себе в усладу по трактирам и ночным кабакам, наслаждаясь жизнью. Это дает лишний повод продемонстрировать, как протекала культурная и экономическая жизнь крыла партии умеренного прогресса в рамках закона, собиравшегося «У Благов». Тем более что я сам стал непосредственным участником их первого похождения, когда в едином порыве мы сроднились душой.
Чудным осенним вечером мы собрались «У Благов» обсудить события текущего момента и взбодриться в узком кругу друзей. Часов в одиннадцать вечера Писецкий чихнул и рухнул со стула.
– Слаб человек, – заметил Гонза Ридл, – то ли дело я. Судя по сегодняшнему, я понял: пора в загул на всю неделю!
Так впервые был обнародован этот программный лозунг, и Грош, подойдя к календарю, объявил:
– Сегодня двадцатое октября, так поклянемся же, что до двадцать седьмого друг друга не покинем!
Перво наперво мы освободили Писецкого от обязанности участвовать в нашей неделе. Как ни протестовал он в благородном порыве дружеских чувств, все было напрасно: стоило усадить его на стул, он тут же чихал и оказывался на полу. Тем не менее Писецкий настойчиво уверял нас, что недельная гульба ему нипочем, выражая это примерно так:
– Д д да я хоть с с сколько выпью!
Ему решительно было объявлено, что так дело не пойдет, но он упорствовал, не желая нас покинуть, и мы, попросив у Благи тачку, вожжами прикрепили к ней Писецкого, со слезой в голосе продолжавшего вопить: «Я вас не не не брошу!», и повезли его к ночному трактиру «У Кровавого Тонды». Хозяином этого заведения с плохонькой гостиницей на проспекте Палацкого на Виноградах был пан Ваньга по прозвищу Кровавый Тонда. Здоровущий детина, толстенный, мускулистый, он обычно расхаживал по трактиру с засученными рукавами и зорко следил за клиентами. Стоило ему заметить, что кто-нибудь не доел суп, который здесь подавали по ночам, лицо его приобретало самое зверское выражение. Подойдя к несчастному, он ласково спрашивал:
– Что, олух, не вкусно? Какого рожна тогда приперся?
После чего брал клиента в охапку и выносил на улицу. О себе он говорил, что его не зря все боятся – попробуй кто из посетителей посягнуть на его добро – он отволочет мерзавца в подвал и там повесит.
Итак, подкатив тачку с поклажей к дверям трактира, мы оставили Писецкого, чтобы протрезвел, и зашли внутрь. Писецкий тем временем ужасно расшумелся. Лежа на тачке, он все еще кричал, что ни за что нас не покинет, но потом умолк, а когда через полчаса Гонза Ридл вышел с рюмкой, чтобы напоить Писецкого, он тут же вернулся с воплями:
– Писецкого украли!
Как потом выяснилось, эту милую шутку проделали два прохожих, которые слегка навеселе брели с Виноград на Панкрацкую площадь. Выехав на дорогу между Крчью и Браником, они бросили Писецкого на пустыре. Позже они уверяли, что Писецкий от страха быстро уснул в тачке. На рассвете его обнаружил конный полицейский патруль, и Писецкий, с трудом придя в себя, заявил, что приехал сюда сам. Полицейским все это показалось весьма подозрительным, они не стали его отвязывать и прямо на тачке отправили в пражское полицейское управление, из сострадания закутав ему голову, чтобы никто не опознал его в момент продвижения по центру города, мимо «Народни политики». Закон беспощаден! В управлении Писецкого наконец отвязали. На его уверения, что все это лишь шутка, пари, ему ответили:
– Ладно, мы разберемся, а вы пока что с тачкой и двумя полицейскими отправляйтесь к пану Благе – необходимо установить, действительно ли тачка принадлежит именно ему.
Прохожие на Вацлавской площади могли наблюдать следующую картину: глубоко надвинув на лоб цилиндр, в сопровождении двух полицейских, по центру Праги тащился человек, с трудом толкая перед собой пустую тачку.
Дело осложнилось тем, что, кроме нас, на розыски Писецкого отправились два панкрацких шутника, умыкнувшие нашего приятеля – а это были вполне уважаемые люди, один, к примеру, учитель, – вспомнив, что натворили накануне. Самые ужасные картины мерещились им при мысли о дальнейшей судьбе похищенного и брошенного ими бедняги, потому что той ночью как раз стоял приличный морозец.
В полиции никак не могли понять, что за чушь порет учитель, такой уважаемый господин, – он утверждал, будто украл привязанного к тачке человека. Учителю посоветовали идти домой и успокоиться, так как у него, видимо, небольшой припадок, который скоро пройдет. Тогда виновники принялись за розыски сами.
В общем, утром мы столкнулись с обоими уже отчаявшимися похитителями в районе Крчи, куда нас притащил Плутон, шотландская овчарка Писецкого, которая сидела с нами в трактире и лакала из тарелки пиво, пока ее хозяин отдыхал на тачке.

Неделя Шалопаев

Как только мы обнаружили этих двух удрученных господ, похитивших нашего Писецкого, мы угрозами принудили их указать то место, куда они предыдущей ночью завезли беднягу. Еще раз подчеркиваю, что сразу же после того, как собака Писецкого вывела нас на след своего господина, мы внесли в программу партии умеренного прогресса в рамках закона следующее положение: «Правительство обязано заботиться о содержании и лечении зверей вообще и собак в особенности. Налоги на собак должны быть отменены, а живодеры, равно как и детективы, должны находиться под надзором депутатов».
Я сообщаю это для того, чтобы подчеркнуть, что программа нашей партии отнюдь не свод каких то там случайных положений, наоборот, она составлена на основе весьма серьезного изучения общественной жизни.
Припоминаю также, что эти господа хотели дать собаке нашего друга Писецкого приобретенную в трактире колбаску, но пес заворчал и к колбаске не притронулся.
Наблюдая, как собака не дала себя подкупить людям, похитившим ее господина, мы прослезились.
И я спросил их:
– Неужели вы не сожалеете о содеянном, о том, что вы натворили? Неужели же вам не жаль эту божью тварь с грустными глазами, у которой вы отняли ее последнюю надежду и поддержку в старости?
Оба господина уставились в пространство.
– А сколько вам за это придется пережить позора, сколько у вас впереди допросов, ведь это же преступление, именуемое «ограничением личной свободы», и, кроме того, это же просто кража – кража людей. Вот что вы совершили! А если бедняга, привязанный к тачке, упал где нибудь в ручей и утонул, то на вашей совести будет еще и убийство. Даже если он просто замерз – а это в лучшем случае, – вас будут судить за неоказание помощи и за пренебрежение долгом каждого гражданина заботиться о молодежи.
Тут господин постарше, по профессии учитель, ядовито заметил:
– Не будете ли вы так любезны, господа, и не объясните ли мне, как это случилось, что мы нашли его привязанным к тачке, ведь не случайность же это?
– Разумеется, нет, почтеннейший, – сказал я, – это не случайность, так же, как и вы далеко не случайно запрятали куда то нашего бедного друга. Однако ж мы совершили поступок благородный и хороший, в то время как вы просто напросто украли не принадлежащую вам вещь, то есть пана Писецкого. Чтобы понять происходящее, вы должны проникнуться обстоятельствами, имеющими место на проспекте Палацкого на Виноградах близ ресторана «У Кровавого Тонды». Иными словами, там пропадают люди. Судя по всему, их кто то крадет. Приблизительно неделю назад на этой улице при таинственных обстоятельствах исчез пан депутат Клофач. Он шел с нами, но не успели мы дойти до угла, как он исчез. С того времени о нем ничего не знают – ни избиратели, ни парламент. Дело это до сих пор держится в тайне. Позже там же исчез один юрист. Это дело, напротив, предано гласности, так как этот юрист через четыре дня вернулся домой, но даже родителям он не захотел сказать, что же с ним произошло. И только после того, как отец сказал: «Выходит, на этот раз тебя украли!», он кивнул головой и воскликнул: «Да, украли! Вот это правильно сказано!» Больше от него ничего не добились. Очевидно, он связан какой то страшной клятвой. Итак, для того, чтобы раскрыть эту тайну, а именно: выяснить, кто же, собственно, крадет людей, мы воспользовались старым испытанным методом индийских магараджей. Как известно, для того, чтобы выследить и поймать тигра, магараджи приказывают привязать в джунглях какого либо политического заключенного на ночь к дереву в расчете, конечно, на то, что тигр туда придет и приманку сожрет. На другой день привязывают другого политического заключенного, и эта процедура повторяется до тех пор, пока тигр не привыкнет регулярно ходить ужинать в определенное место и пока у них имеется в запасе необходимое количество политических узников. Потом однажды ночью на это место отправляется экспедиция, и в тот момент, когда тигр идет к дереву, чтобы съесть очередного политического заключенного, его подстреливают. Однако иногда случается так, что политзаключенные привязывают к дереву магараджу и тигр его крадет, но это, собственно, дела не меняет.
И тут Шалопаи прямо посреди шоссе, ведущего к Крчи, окружили этих двух господ и запели:

Нам на это наплевать,
бьют часы, пора вставать.

– Как видите, господа, – сказал я, – метод этот в принципе весьма хорош. Итак, мы привязали Писецкого к тачке, поставили ее на улице и, сидя в ресторане, стали дожидаться, не захочет ли кто нибудь его у нас украсть. Ну, так что вы нам на это ответите? Ведь вы наверняка интеллигентные люди, у вас есть семьи, вы пользуетесь уважением в обществе, и теперь представьте себе, что вы попадете в газеты. Вдруг в один прекрасный день все прочтут о том, что вы натворили. Какой позор, какой стыд, господа! На вас будут указывать пальцем, вас будут обходить стороной, опасаясь, как бы вы и их куда нибудь не задевали. А потом – суд. Вас обмерят, сфотографируют, ваши описания будут помещены в «Курире», а потом вы, конечно, будете арестованы и, наконец, повеситесь в камере на собственных кальсонах, а членов вашей семьи засосет трясина большого города. Не особенно заманчивая перспектива, не правда ли? Посмотрите, как прекрасно светит солнце, но учтите, в тюремную камеру не проникает ни один его лучик, там все ваши надежды потеряны, погребены, и вы – живые трупы, лишенные гражданских прав.
Шалопаи начали петь, приплясывая вокруг этих двух поникших фигур: «Dies irae, dies illa «testis virgo cum Sibilla»25. А потом мы, извергая страшные проклятия, потащили их к месту, куда ночью они водворили нашего Писецкого.
Его уже здесь нет! – в ужасе заорали они.
– Тогда, значит, он в морге! – воскликнул Гонза Ридл, и мы потащили их обоих к Браницкому кладбищу.
Они уже плакали навзрыд, в то время как мы усердно и в подробностях расписывали им их ужасное будущее: тюрьма, суд, виселица, загубленные семьи.
Около кладбища мы встретили могильщика.
– Эти вот господа, – сказали мы, – хотели бы видеть Писецкого…
– Пожалуйте, господа, пойдемте, – сказал могильщик. В эту минуту мороз пробежал у нас по коже, а господа перестали рыдать и начали прямо таки выть.
– Вот здесь, пожалуйста, – сказал могильщик, показывая на холм у кладбищенской стены, на котором стоял простой деревянный крест с жестяной табличкой: «Здесь покоится Войтех Писецкий, каменщик из Браника. Умер в 1879 году».
Мы велели им помолиться за покойничка, и, когда они без лишних пререканий исполнили христианский обряд, мы потащили их, от всего этого совершенно обезумевших, в браницкую пивоварню.
А их тем временем уже начали разыскивать супруги.

Попробуйте браницкое пиво!
Шалопаи мстят


Итак, мы вместе с нашими пленниками оказались в ресторане браницкой пивоварни. Большинству пражан хорошо известен призыв, украшающий стены домов и заборы по обе стороны Влтавы – на Вышеграде, Злихове и Подоле – вплоть до самого Браника, – «Попробуйте браницкое пиво!». Казалось, эти слова большими, можно сказать, огромными буквами выводил какой то грамотный великан, возвращаясь в приподнятом настроении из браницкой пивоварни. Переполненный благодарностью, он писал где попало, все снова и снова: «Попробуйте браницкое пиво! Попробуйте браницкое пиво!»
В жаркие летние дни, когда солнце направляет свои лучи прямо на эти написанные масляными красками, а потому и не смываемые дождем буквы, призыв этот действует особенно сильно и даже неодолимо на всех тех бодрых и непоседливых пражан, которые, будучи свято убеждены в том, что едут просто отдохнуть в деревню, умирают от жажды в пыли шоссе и в жаре паровых котлов.
Я знал одного человека, который утверждал, что во всей Европе нет места красивее Браника. Синий небосклон раскинулся над чистеньким ухоженным поселком, волны Влтавы ласкают берег, обсаженный вековыми деревьями, сотни лодочек бороздят водную поверхность, ласточки стремительно взмывают над рекой, белые чайки описывают в воздухе круги, устремляясь к хухельскому косогору, а там на самом верху стоит в величественном лесу маленький костел и просит небеса хранить этот очаровательный уголок от гибели.
– Но нет, – говорил он далее, – меня все эти красоты сами по себе не вдохновили бы. Ведь это лишь небольшая часть того, чем навсегда пленил мое сердце Браник. Это даже не протяжные песни паромщиков, не спокойствие вечеров, когда звуки гармоники плывут над Влтавой, а молодежь поет величественный гимн браницких матросов: «У меня есть дома белка…»
Нет, дело не в этом. Не вдохновляет меня и ритмичный звук ударов шара по кеглям в многочисленных браницких ресторанах, и та прекрасная фраза, которая напоминает нам о давней славе чешских богатырей: «Все девять!» Все это ничто по сравнению с тем видом, который нередко открывается моему увлажненному слезами взору, когда вдруг на противоположном хухельском берегу из облаков пыли, поднятых на шоссе автомобилями, вынырнет, как призрачное видение, гордый силуэт огромных зданий браницкой пивоварни… И вот я уже бегу в этот храм, как дитя, устремляющееся под охранительную руку матери.
Незачем даже говорить, что разговор этот происходил именно в браницкой пивоварне. И признание это было сделано не кем иным, как Кисбаулером, одним из членов нашей компании, обладающим удивительной способностью приходить в поэтическое настроение всякий раз, когда появлялась возможность задаром выпить. Оба похитителя Писецкого сидели совершенно неподвижно, как вдруг пан учитель заметил:
– Да, в Бранике уже пять тысяч жителей.
Грош решил, что он лучше осведомлен в этом вопросе, и закричал, что в Бранике давно уже шесть тысяч жителей. Веселье явно достигало своего апогея, и можно было ожидать, что через полчаса все изменится и потом будет продолжаться в совершенно иной тональности. За эти полчаса мы заметили, что оба наши пленника весьма старательно налегают на браницкое пиво, конечно же, по причине совершеннейшей печали и отчаянья. Пан учитель как-то странно сидел на стуле и все время с идиотской улыбкой повторял:
– Мы попали к пиратам, мы попали к пиратам.
Другой кивал головой и говорил:
– Вот и хорошо.
Потом они, очевидно для того, чтобы снискать наше уважение, пытались наиболее полно нам представиться, но, когда я спросил пана учителя, окончил ли он хотя бы начальную школу, он отреагировал на это исступленным плачем, в то время как другой кричал:
– Я окончил Политехнический институт! Я инженер из Крчи!
Гонза Ридл с Грошем усердно его в этом разуверяли, но он в знак протеста разлегся на бильярдном столе, раскинул руки и закричал:
– Распните меня, распните!
Затем пан учитель выкарабкался из-под перевернутых стульев, спотыкаясь, добрался до пана инженера, лежащего с раскинутыми руками на бильярде, и судорожно обнял его; можно было догадаться, что он приговаривает:
– Послушай, Пепичек, все будет хорошо, ведь Трансильвания далеко, ты только вспомни, как мы сидели тогда в «Лондонке», ты не плачь, Пепичек…
Беседа их затянулась, но наконец мы сняли их обоих с бильярда, и они, обнявшись, сели на стол напротив и запели:

Уж мою милую ведут от алтаря…

Потом они ушли, но вскоре вернулись и направились в комнату рядом, где шло заседание какого-то просветительского кружка. Потом учитель открыл двери пустого шкафа и, заглянув в него, начал рассуждать:
– Смотрите-ка, уже ночь, тьма, совершеннейшая тьма. Где же моя жена? Что делает моя дорогая жена? Я должен идти! Я должен идти к ней!
И он влез в шкаф, чтобы погрузиться в эту темную ночь. При этом он наткнулся на заднюю стенку шкафа, стукнулся носом и закричал: «Не трогай меня, не трогай меня, Фанинка!» Тут второй господин бросился следом за ним в шкаф и, потрясая поднятыми руками, закричал:
– Оставьте его, милостивая госпожа! Оставьте его, я один во всем виноват!
Тут мы заперли шкаф, и теперь было слышно только кряхтенье, сопенье и приглушенные крики:
– Оставь меня, Фанинка! Оставь меня, Фанинка! И другой голос:
– Я сейчас вас стукну, милостивая госпожа!
Это продолжалось еще некоторое время, затем мы открыли шкаф и вытащили обоих на свет божий. У пана учителя и у его друга были оторваны воротнички, из носа у обоих капала кровь, и они, едва очутившись на дневном свету и увидев кельнера, закричали в один голос:
– Что вы с нами сделали, пан трактирщик!
Тогда мы оттащили их в сад, к колонке, и, в то время как пана учителя держали, мы принудили пана инженера встать на колени, что он воспринял, как подготовку к казни, и, совершенно не сопротивляясь, упал на землю со словами:
– Препоручаю тебе душу свою, господи! Я невиновен! Да подтвердится правота моя!
Остальные его слова потонули в шуме воды, которую мы качали ему на голову. Потом мы перенесли его, – он был совершенно недвижим, так как думал, что уже умер, – обратно в трактир. И под струю воды был доставлен пан учитель. Тот был в настроении весьма элегическом. Оторвав пуговицу от жилетки, он попросил:
– Передайте это моей жене! И завяжите мне глаза!
Когда мы исполнили его последнее желание, он покорно склонил голову и воскликнул:
– Слава родине!
И снова шум воды заглушил его остальные слова.
На этого вода все таки действовала, потому что он делал руками движения, будто плыл. Когда после основательного душа мы подняли его на ноги, он, глотая воду, стекавшую с его волос, закричал:
– Благодетели мои! Золотые вы мои!
Затем мы пошли на солнце, где оба наших пленника разморились, и ими овладело совершеннейшее отупение.
Расплатившись, мы повели их на пароход, отправлявшийся на Збраслав и до Давле. Там мы посадили их поближе к котлу, где они заснули. Между Збраславом и Давле оба проснулись, но, находясь в состоянии весьма еще сумеречном, начали спрашивать, куда это мы их везем. Гонза Ридл объяснил, что в Австралию и что мы вот уже четыре недели находимся в открытом море. Тогда они в отчаянии бросились друг другу на грудь и вскоре снова заснули, обнявшись, как обезьяны.
По прибытии в Давле, мы вывели их на твердую землю: дело было уже к вечеру.
На всем пути до давельского охотничьего домика они в буквальном смысле слова спали на ходу. Уже в сумерках мы положили их в помещении ресторана на лавку и попросили лесничего, который одновременно содержал ресторан, оставить этих двух господ у себя до утра. Мы сказали ему, что один из них – пан учитель, а другой – пан инженер, а затем в его присутствии составили перечень всех денег и ценных предметов, найденных у этих господ. Все это мы передали лесничему на хранение, он же нам этот перечень и заверил.
И в то время как наши подопечные храпели, мы выпили по бутылке пива и отправились в Збраслав, где при гостинице «У солнца» еще был открыт ресторан. Но прежде чем уйти, мы вложили каждому из этих господ в шляпу по четвертушке бумаги с небезызвестным призывом: «Попробуйте браницкое пиво! Ваш Писецкий».

Ярослав Гашек в кабаке «У Звержинов» делает доклад о мертвом теле на Тисе

Где-то на верхней Тисе два парня поймали медведя, сняли с него шкуру, отрубили лапы, а труп бросили в реку. И он поплыл дальше по течению, вниз к равнинам, а парни тем временем отнесли шкуру в Надьбаню, где обратили ее в деньги, получив сверх того вознаграждение за поимку медведя. Ободранный труп медведя плыл вниз по реке, пока не застрял в камышах в том месте, где река выходит на равнину. Размокнув в воде, труп вздулся и лопнул, и теперь издали он казался совсем белым, будто человеческая кожа.
После дождей поток воды вынес труп из укрытия, но сейчас по реке плыл уже не медведь, а утопленник. Крестьянин из Бечкере, наблюдавший с берега, как в Тисе опадает вода, увидел его.
Тиса задумчиво катила по равнине свои воды, и в задумчивости возвращался в свою деревню крестьянин, ибо увиденное наводило его на самые серьезные размышления. Пришел он к своему соседу Батори и сказал:
– Вот видишь, лили дожди и прошли. Впрочем, они были нужны для кукурузы. Представь себе, что, если бы кукуруза не уродилась. С чем бы ты тогда поехал в город на рынок! Скажи мне, с чем? А потом, когда ты, уже продав товар и выручив за него деньги, ехал бы обратно в Надьбаню, что, если бы тебя обобрали и бросили в воду? Ах, боже, боже! Ну и дела! Но кукуруза все-таки уродится. Да и вода уже спадает. Так что его где-нибудь выловят.
– О ком ты говоришь?
– О ком говорю? Да о покойнике. Его раздуло. А он плывет себе по реке, красивый, как картинка. Как гусар. Иду. значит, я к реке взглянуть, не опадает ли вода. И вижу, как он плывет, бедняга, прямо по середине реки. Я закричал, не помочь ли ему, потому что не сразу понял, что это, значит, утопленник. Но тут вдруг его перевернуло волной, и он поплыл животом вверх. Беленькое такое брюшко, как у поросенка на жаровне.
Батори причмокнул.
– Здоровенный, видно, был мужик, скажу я тебе. Знаешь, Батори, уже мертвый он так развалился на стремнине, что любо-дорого посмотреть. Выглядит он как христианин, значит, надо его вытащить и похоронить.
Он закурил трубку и, помедлив, продолжил:
– Конечно, для Бечкере это была бы неприятность, большая неприятность, может, пусть лучше доплывет он до Кишвагани, пусть себе злятся, когда им придется распутывать это дело. Там-то уж он никуда не денется, потому что там – плотина, а под плотиной к тому же строится новая запруда, и он, бедняга, обязательно попадет под доски. И придется этим негодяям потратиться ему на похороны.
Слово «негодяи» он выговорил с каким-то тайным удовлетворением – ведь между Бечкере и Кишваганью издавна шли споры, причем по причине весьма основательной. Кишвагань лежала ниже по реке, и бечкерские крестьяне справедливо негодовали, что они лишены той рыбы, которую удавалось поймать кишваганьцам. Батори посмотрел в окно на равнину:
– Хотел бы я видеть, Солвеш, как будут его вытаскивать. Только ведь они скажут: «Что нам с ним делать, с беднягой? Одни сложности, хлопоты да путаница. Откуда, спросят, приплыл, знаете ли вы его, не знаете ли вы его? Видели его живьем, не видели его живьем? Кто его вытащил, кто да что об этом говорит?» Да и похороны еще потом надо устраивать и черт знает что еще. Они возьмут да и бросят беднягу обратно в речку, пусть себе плывет на Пёузтек.
– Вот будет переполоху, – сказал Солвеш и пошел домой, вывел из стойла коня и поскакал на Кишвагань. Он летел вдоль Тисы как ветер и, заметив утопленника, покачивавшегося на волнах в получасе езды от Бечкере, закричал:
– Нет, не так быстро, друг!
Спустя полчаса он был уже в Кишвагани на жандармском посту.
– В Тисе труп, – с этими словами он подошел к жандармскому вахмистру, отдыхавшему возле пасеки.
– Ну хорошо, – сказал вахмистр и растянулся еще удобнее. – Если это действительно труп, значит, кто то утонул. Ничего удивительного. Может, какая скотина напилась и свалилась в воду. Или какой идиот пошел купаться и нарочно стал искушать господа бога, который не научил его плавать. Или дурака кто-нибудь столкнул в воду. А какой толк? Теперь он распух, не правда ли?
– Так точно.
– Значит, утонул. И теперь придется его вытаскивать, проклятого мужика. А мне как раз так хотелось подремать.
Вахмистр встал и пошел к старосте.
– Староста, – сказал он, – у вас в районе утопленник, пошлите общинного стражника и гробовщика под плотину.
– Пан вахмистр, а может, лучше пускай он плывет дальше, ведь с этими утопленниками бумажной волокиты не оберешься. Я буду писать, вы будете писать. А в Пёузтеке скучают, поди, без дела. Пусть плывет он, бедняга, в Пёузтек. Я велю стражнику подтолкнуть его шестом на стремнину. Почему, спрашивается, не поймали его у Бечкере? А нам чего с ним делать? Коли уж он доплыл до нас, пускай себе плывет до Пёузтека. А как будет чертыхаться тамошний староста, вы ведь знаете, он даже имени вашего не переносит – и все потому, что вы тогда за драку арестовали его сына. Он всегда говорит, что вы изволите быть буйволом, пан вахмистр. А тут, нате вам, у них – в их деревне обнаруживают труп. Вот и придется ему писаниной заниматься, нагрянет комиссия, и он, сукин сын, от всего этого окончательно одуреет, вы же знаете, какой он нервный. Утопленники ему и во сне мерещиться будут. И станет он чахнуть и сохнуть.
Солвеш, нарочно приехавший посмотреть на злоключения и хлопоты кишваганьцев, по возвращении с огорчением сообщил Батори:
– Пустили его дальше на Пёузтек.
Пониже Пёузтека находится деревня Регень. И здесь утопленник зацепился за сваю, и его едва не вытащили, однако пёузтецкий стражник предусмотрительно воспрепятствовал этому, вспомнив, как три года назад регеньские мужики навязали Пёузтеку три цыганские семьи с поддельными документами, свидетельствующими, будто бы все эти цыгане приписаны к Пёузтеку.
Итак, труп снова оттолкнули, и утопленник, покачиваясь на волнах, как павшая скотина, поплыл в Регень. В Регени его увидели трое мальчишек, и ребята подрались за право первым сообщить об этом властям, а когда драка кончилась, труп плыл уже в Шиладь. Там на мосту ожидали въезда жупана. Городишко был украшен королевскими флагами, и утопленник подплыл к мосту с почестями – под грохот двух мортир и под пение школьников:

Боже, храни мадьяр.

Одновременно на мост въехал и жупан. Момент для извлечения утопленника явно был не самый подходящий, и, кроме того, это мероприятие не предусматривалось программой торжественной встречи.
Однако жупан все же заметил утопленника из окна кареты.
– Поросенок это, вельможный пан, – ответил староста на вопрос, что это там плывет по реке, – кабан, как есть кабан. Беда с ним стряслась. Не смогли удержать его, а он взял да и утопился перед самым приездом главного королевского жупана.
И утопленника понесло течением на Гальмадь, куда он прибыл ночью, отчего и не был никем замечен. И он поплыл дальше – на Гайдубёсёрмень. Город насчитывал двадцать тысяч жителей; по крайней мере тысяча из них видела труп в волнах реки, и приблизительно человек пятьсот из этой тысячи были готовы вытащить труп из воды, тем более что за утопленника платят шесть крон – согласно статье закона о падеже скота, как ни странно. Ну а, кроме того, какая это радость, если в гайдубёсёрменьских газетах можно будет прочесть: «Янош Мелек, или Иштван Керильд, или Лайош Пучар, или кто-нибудь еще вытащил из бурных вод Тисы труп утонувшего человека». Поэтому и случилось так, что целых пятьдесят человек собрались у плотины городской мельницы и приняли участие в этом мероприятии. Когда труп вытащили на берег, то с ужасом обнаружили следы убийства, ибо от рук и от ног покойника остались всего лишь обрубки. И на лбу тоже были следы страшного преступления. Один только нос хорошо сохранился, и все сразу же поняли, что перед ними еврей. На спасителей смотрели жутко вытаращенные, никем не закрытые глаза покойного, а на подбородке осталось немного щетины, как будто бы смерть настигла несчастного во время бритья. Впрочем, мы еще располагаем заключением местного физика доктора Шёра о том, что обнаруженный труп принадлежит опустившемуся индивидууму, страдавшему каким то видом безумия. Убитый, судя по форме носа и другим признакам, является мужчиной еврейского происхождения, а судя по состоянию зубов и прочим приметам, погиб в возрасте 40–50 лет. Этот опустившийся индивидуум, согласно экспертизе, долго бродил по лесу, очевидно находясь в припадке безумия, а возможно, убитый просто был чудаком, потому что в содержимом его желудка была обнаружена полупереваренная лесная трава, мох и лесные коренья, попавшие туда еще при жизни покойного. Несчастный, по мнению физика, был лишен жизни весьма жестоким способом. Он был застрелен в бок из ружья крупного калибра, а затем оскальпирован и зверски лишен конечностей.
В связи с этим было назначено судебное разбирательство, в результате которого было установлено, что убийство произошло в лесах над Надьбаней – в самых опасных дебрях. Было также высказано мнение, что несчастный еврей стал жертвой какого-то извращенного индивидуума. Потом состоялись похороны, в которых приняла участие вся еврейская община, и над гробом медведя раввин произнес прочувствованную речь о том, что все мы – прах и в прах обратимся, «но кто загубит иудейскую душу, тому так причтется, будто он загубил весь мир».
Через десять лет после этого события старый секей Йоррё, житель деревни Акна Шуготати, на смертном одре признался, что он десять лет тому назад убил в лесу еврея, а труп его бросил в реку. Поэтому в гайдубёсёрменьский акт о смерти несчастного наконец было вписано имя предполагаемого убийцы Йоррё, и под этим верховный судья приписал «fecit» – «совершил». Но прибавил к этому еще и крестик, означавший, что Йоррё уже мертв, и посему дело прекращено.

 

 

Примечания

1. Живи и давай жить другим (нем.).

2. О да, конечно! (нем.).

3. Досточтимые соратники, благодарим вас за все! Да здравствует социал демократия! (нем.).

4. Прощай (досл.: «Живи хорошо») (нем.).

5. Непереводимая игра слов: «partaj» может означать и «квартирант» и «партия».

6. Простите, вы не знаете чешского поэта Махара? (нем.).

7. Где живет этот малый? (нем.).

8. Именно это мне и неизвестно (нем.).

9. Мне тоже (нем.).

10. За углом (нем.).

11. И какой это банк? (нем.).

12. Кредитный (нем.).

13. Перевод стихов В. Корчагина.

14. Перевод стихов В. Корчагина.

15. Я не чех, я немец, но что проку, они говорят: «Но послушайте, милейший Херж, ваше имя, ваше смешное имя, ну что вы себе думаете! Вы чех» (нем.).

16. Да здравствует Кошут! (венг.).

17. Да здравствуют чехи, да здравствует Кошут! (венг.).

18. Еще Польша не погибла (пол.).

19. Еще стакан пива! (венг.).

20. Перевод стихов в главе «Майские выкрики» В. Корчагина.

21. С выставки толстяков. По случаю закрытия вчерашней выставки толстых мужчин дирекция клуба извещает: «Первую премию, золотой кубок, завоевал Ян Остен, писатель из Праги» (нем.).

22. Сегодня у меня что то пиво не идет. Не возникает жажды после десяти мазов! (нем.).

23. королевской пивоварне (нем.).

24. Рекламная серия (нем.).

25. «День гнева, сей день обратит мир во прах…» – переиначенная молитва (лат.).