В длинных бревенчатых постройках слышен говор, смех, пение. Равнина от Спалта до самого Нюренберга погружена в туман, из которого, как составленные в козелки ружья военного лагеря, торчат составленные вместе жерди хмельниц. И только островками леса высятся подпорки, где еще кудрявятся усики свисающих плетей хмеля.

Равнина, сумрачная и унылая теперь, когда большая часть обширных хмельников уже обобрана, кажется сизой в тумане.

И только где‑то там, на юге, чернеют контуры леса, да черные вороньи стаи прорываются сквозь туман, окунаются в него, вновь появляются на составленных подпорках хмельниц, крича: «Карр, карр…»

Зато внутри построек царит оживление.

За длинными деревянными столами – множество людей, пришедших сюда со всех концов Германии. Мужчины, женщины и даже несколько подростков – те, кто уже за месяцы до этого заговорил о том, как в августе подзаработает немного денег, когда потребуется чесать хмель.

Есть здесь бродячие поденщики, оборванные, опустившиеся, работающие для того только, чтобы пропить полученные деньги в ближайшем кабаке; есть наряду с ними и люди немощные, неприспособленные к тяжелому труду, которые хотят сберечь про черный день добытую копейку; и все они теперь говорят наперебой, поют, смеются – с тем ощущением беспечности, которого им так давно недоставало, и при этом счесывают душистые шишки хмеля со стеблей в корзины, – а утреннее августовское солнце тем временем вытесняет с безлюдной равнины туман.

Запах хмеля приятно раздражает ноздри, иногда вызывая кашель, а аромат смолы, источаемый свежим срубом, дурманит голову.

– Это, как я смотрю, приятней, чем ходить за куском по миру! – сказал расположившийся в конце стола оборванец.

– Работа легкая, – подтвердил сидящий рядом. – Ты кто по ремеслу?

– Кузнец, – ответил оборванец, – звать Карлом, из Ганновера.

– А я из Гамбурга, – представился второй, – каменщик. Хайсом зовут.

– Я уж двенадцать лет без заработка, – продолжал кузнец, – прежде‑то хорошо шло дело, а как нанялся на железку, сломал на их работе ногу. В Тюрингии в больнице три недели провалялся. Инвалидную карту дали. И думаешь, хозяева мне возместили за увечье? Еще хотели, подлецы, чтоб я больницу оплатил. «Ты, – говорят, – напился, вот и сломал ногу».

– Бедного человека, как собаку, гонят, – сказал Хайс, – а заступиться некому. Меня один мастер за то выгнал, что его дочку я обхаживал. «Дочь моя не про вас!» И ведь простой десятник. Я и скажи ему, что он каналья. Ух и остервенился он! Палку схватил да на меня! Мы на лесах стоим, от земли метра три будет… Я только крикнул: «Ах ты, черт, каналья!.. Как развернусь – он и слетел на землю. Оскорбление действием должностного лица.

– Сколько же тебе присудили, друг? – спросил сидевший против него малый – пекарь, судя по колпаку.

– Шесть недель, – отвечал каменщик.

– Только‑то? – вмешался с другого конца стола старичок, жевавший сигарный окурок. – Спихнуть, когда там от земли три метра… Шесть месяцев – это скорей похоже. Мне вот в свое время поблажки не дали. Шел я по линебургской пустоши на Шлезвиг. В какую‑то деревню – уже около моря – заходим побираться еще с одним. Не помню, кто он был, – дело давнее. Ну, обошли мы все дворы – а тут вдруг полицейский. «Проследуйте со мной!» «Еще чего, – думаю, – в кармане денег целая пригоршня – там всюду подают, – а мне проследовать с тобой!» Начал я препираться, а потом думаю «Ладно, мы сейчас при народе – а погоди, как отойдем немного…» И не стал спорить. А когда подошли, уже далеко за деревней, к самому каналу, схватил его за горло и пихнул в трясину. Пока он выбрался, нас уже было не видать за травами. На следующий год идем еще с одним по Прусской Силезии, и останавливает нас у Кладиска какой‑то полицай. Знакомая такая харя. Вглядываюсь – тьфу, черт, да это тот, которого я запихнул в трясину, там, у моря.

За столом рассмеялись.

– Шесть месяцев схлопотал, – сказал старичок, – да еще в исправительном столько же.

– А что, по линебургской пустоши неплохо походить, – сказал каменщик. – Всюду пускают, иной хозяин сам тебя зазовет; только вот жалость – деревни очень уж далеко друг от друга. Часов пять иной раз отшагал – а деревни не видно. Да и идти‑то надо низкой лесной порослью, и трава накрывает тебя с головой. Чуть сбился с правильной дороги, так иной раз дня три проплутаешь. Все кажется, что ты здесь уже был. Вернешься, и придешь опять туда, откуда вышел. Но в деревнях зато куда как хорошо. И в господских имениях, где за́мки. Наешься от пуза, и монет сколько настреляешь! А спать охота – вышел из деревни, ложись себе в траву и спи. И так до Шлезвига. Да и в Шлезвиге хорошо.

– Верно говоришь, – подтвердил кузнец, – рыбы наешься досыта. Рыбы у моря полно. Мы как‑то раз в одной деревне влипли… Пришел я и еще один, с которым мы ходили, к старосте: так, мол, и так – голодные. «Садитесь, принесу вам рыбы». Выходит в сени, а там у него жареной рыбы полна миска. Дает нам каждому по штуке. Съели мы и пошли. А рыба эта очень была вкусная, и вот в сенях попутчик мой взял да и опрокинул всю ту миску себе в полу. Полны карманы напихал – и даем ходу. Не успели мы из двора выскочить, бежит за нами староста. Попутчик‑то забыл, что у него в карманах дыры, а через них, пока мы шли, вся рыба одна за одной и выпала. Вот ведь несчастье! Бежим, а как народ увидел, что за нами староста погнался, тоже давай нас ловить. Собак натравили… Потом нас староста в пустом хлеву запер. А утром заявился и протягивает иглу с ниткой – дескать, чтобы попутчик мой зашил свои карманы!

У стола засмеялись, а старичок, жевавший табак, пронес:

– Не всякому слову верь, но говоришь ты складно. Знавал я одного, он все рассказывал, рассказывал, где побывал, куда его нанимали, а после, как я к нему в послужной‑то список глянул, – и вышло, что он три недели всего ходит по поденкам.

Старичок закашлялся и сплюнул.

Кузнец настороженно прищурился.

– А я знавал одного деда, – сказал он, – и все‑то было не по нем, все он бурчал.

– Старый человек всегда знает, что говорит, – вставила сидевшая у стола женщина с неприятным лицом.

– Х‑ха, – засмеялся кузнец, – Фодк у нас возговорила. Втюрилась напоследок в старца.

– Да он мне как папаша, – посмеивалась Фодк, – а я ему как дочь; он хоть ворчит, а добрый. Мы с ним из‑под самого Виттенберга все шли.

– Ты чем сейчас живешь‑то? – спросил каменщик.

– Хожу по свету, – осклабилась Фодк, – где чего дадут… Со мной и дочка ходит.

– Где она, дочка‑то? – спросил кузнец.

– Да вон, у третьего стола. Красивая девчонка, а…

Фодк вздохнула.

– И что с ней потом будет, – добавила она, понизив голос, – богу одному известно.

– Что будет? – подхватил кто‑то из сидевших напротив. – Бродяжить будет и помрет где‑нибудь на дороге, как и ты, как все мы. Другие явятся, тоже пойдут бродяжить, как вы с ней. Эти помрут – опять же явятся другие…

– Какой разумник выискался, – засмеялся у того же стола пекарь. – «Другие явятся»… Х‑хе… Теперь тут мы. А что нам до других?

– Всей жизни жаль, – проговорил разумник.

– А нам тебя жаль, что ты дурью маешься, – сказал кузнец. – К чему такие разговоры: «Всей жизни жаль…» Теперь ты хмель чешешь. Теперь‑то мы под крышей! – вскричал он.

– Теперь нам хорошо, – сказал каменщик.

– «Теперь»… вот то‑то, что «теперь», – возразил прежний голос.

За столом на мгновенье стало тихо. Каждый почувствовал в этих словах правду. Взгляды невольно обратились на равнину, простиравшуюся за окном. Пустую до самого горизонта, как и вся жизнь у большинства собравшихся здесь людей.

– Наполненные корзинки отнести! – слышится голос нанимателя.

Солнце прогрело деревянные постройки, и туман на равнине истаял.

– Через два дня разойдемся кто куда, – сказал кузнец.

– Кто куда, – повторил за ним каменщик.

Карр, карр… – донеслось из‑за окон. Воронья стая неторопливо перелетела жерди хмельников, и от дыханья близкой осени затрепетала промасленная бумага в оконных рамах.

Заметки к публикации: 
Первая публикация: «Народни листы», 3.11.1904, веч. выпуск.
 
В основе рассказа лежат подлинные события из жизни Гашека, который после «анархистской эпопеи» в Северной Чехии отправился на сбор хмеля в окрестностях Нюрнберга, после чего совершил богатую приключениями «экскурсию» в Баварию.